стр. 91-120

Думаю, что такое мировоззрение было сформировано у нас как результат революции 1917 года: падение самодержавия в феврале 1917 года открыло дорогу равенству сословий, общенародным, а не сословным интересам, а в октябре 1917 года произошло то, чего тщетно добивались вожди крестьянских восстаний, Разин и Пугачев, о чем мечтали социалисты-разночинцы, к чему стремились маркcисты: бедняки свергли власть богатых и взяли ее в свои руки, и это произошло впервые в истории человечества. Вот откуда этот необыкновенный энтузиазм, духовный подъем 30-40-х годов: нет больше господ, богачей, эксплуататоров - трудовой народ сам строит свою жизнь, бывшие бедняки становятся инженерами, учителями, врачами, летчиками, артистами, государственными деятелями, и путь открыт любому крестьянину, любому рабочему. В годы войны этот духовный подъем народа усилился во сто крат, и большинство населения страны готово было отдать и отдавало делу победы все силы и саму жизнь. В нас, школьниках, этот духовный подъем поддерживался утверждением нужности нашей работы: направляя нас на сельхозработы, на строительство, на разгрузку угля или дров, нам говорили: "Кроме вас, это сделать некому." "Если вы этого не сделаете, завод не сможет работать", или "в городе не будет электричества." Мы воспринимали эти слова совершенно серьезно, зная, что действительно мы зачастую были той единственной рабочей силой, которая могла сделать то, что было необходимо. И большинство из нас было на уровне этой высокой требовательности.
Приближался, новый 1944-й год, мы ожидали его уже в настроении приподнятости, воодушевленные положением на фронтах войны: наша армия перешла в наступление. Разгром немцев под Сталинградом, битва под Курском, освобождение Воронежа, Харькова, Киева, наступление на Кавказе, прорыв блокады Ленинграда означали, что дело идет к победе, что, может быть, уже в наступающем году войне придет конец. И мы готовились к встрече Нового года с энтузиазмом, позабыв все наши распри. Возник вопрос: где устроить вечер? Может быть, вместе с нашей бывшей школой, которую мы по-прежнему любили? Но что скажут девочки из 26-й? И как посмотрят на это нынешние хозяева школы им. Орджоникидзе - мальчики? С ними у нас не было никаких отношений, кроме чисто деловых, мы их почти не знали, так как из 1-й школы там осталось несколько человек, остальные были "сборные", т.е. из других школ. Я хорошо знала только Альберта Козловского и Виктора Христенко, так как они были членами комитета комсомола. Потом узнала Яшу Сипухина, Толю Широкого, Сашу Сидорова 0 все они родились в 1928-27 году и призыву еще не подлежали. Но, как и все мальчики того времени, они были спортсменами, занимались боксом, гимнастикой, участвовали в соревнованиях, ходили в лыжные походы и по-прежнему были заняты военной подготовкой. Никогда я не видела, чтобы кто-нибудь из них курил, не было среди них и любителей выпить. Одним словом, это были обыкновенные хорошие ребята, такие же, как и те, с которыми я училась в 7- 8 классах 1-й школы, и мы постепенно приучались относиться к ним так же, как обычно относились к товарищам по школе.
Новый, 1944 год мы, страшеклассники, 8-10-е классы, встретили в "своей", 1-й школе, вместе с мальчиками. Но сначала мы украсили елку в 26-й школе, для 5-7-х классов, вернее, помогли им это сделать. Когда мы этим занимались, в школу вдруг явился курсант артучилища, в котором учился Владимир, и принес мне от него письмо. Я очень удивилась и письму, и требованию написать сразу ответ. Оказалось, что Владимир очень близко к сердцу принял переписку, которая началась между мной и Виктором Золотовским, курсантом артучилища, где он учился. Я Золотовского совсем не знала, он же обратился ко мне с письмом, что один из курсантов рассказал о необыкновенной девушке из Комсомольска: она комсорг школы и обладает всеми достоинствами, какие только можно себе представить, и эта девушка - я; и вот он решил со мной познакомиться. Я сразу спросила у Владимира, зачем ему понадобилось рассказывать обо мне, да еще в таком хвалебном тоне. Владимир ответил телеграммой: "Золотовского не знаю", и теперь вот прислал ко мне своего друга с письмом, в котором доказывал, что никакого Золотовского в его дивизионе нет, и это, видимо, какая-то подделка, и что теперь он будет писать мне по двум адресам - домой и в школу, чтобы не произошло каких-нибудь недоразумений, а всего лучше нам поскорее встретиться, и он ждет ответа на вопрос: когда я смогу приехать в Хабаровск. Ответ я должна была написать немедленно и передать с этим курсантом. Я так и сделала и своем ответе выразила недоумение и недовольство по поводу такой странной реакции Владимира на письмо Золотовского. Пусть Владимир его не знает, но где-то от кого-то Золотовский обо мне слышал - значит, именно Владимир говорил обо мне в какой-то компании - зачем? Вот это мне очень не понравилось, тем более, что письмо Золотовского было вовсе не поддельным. Украсив елку в 26-й школе, мы ушли встречать Новый год в школу им. Орджоникидзе. Там был военный оркестр, были танца с мальчиками, игры вокруг елки, после играли в почту: каждому на грудь прикалывался номер, а несколько "почтальонов" разносили по этим номерам записки. Содержание было самое разнообразное: были признания в любви, были розыгрыши и шутки, выяснения отношений и т.п. Многие пользовались этой почтой, чтобы выразить свои чувства, о которых говорить открыто стеснялись. Совершенно неожиданно для себя я получила признание от Альберта Козловского. Альберт был очень привлекательный юноша: спортсмен, с прекрасной фигурой, черноволосый и черноглазый украинец, он обладал веселым нравом, покладистым характером. Девочки 26-й школы, где он раньше учился, называли его Альбертиной за чрезмерную мягкость характера, обращались с ним снисходительно и небрежно; однако им серьезно увлеклась Лина Стрелкова. Лина была новенькой в 26-й школе, дочь военного, и они только приехали откуда-то в Комсомольск. Ее полное имя было Элина, что означало, по ее словам, электрофикация и индустриализация. Она, как и я, родилась в 1927 году, когда в стране начинался промышленный подъем, и давать подобные имена детям стало модно. Лина была очень живой, веселой девушкой, она постоянно затевала что-нибудь и до новогоднего вечера предложила нам научиться танцевать мазурку, которую умел танцевать ее отец. Мы согласились, и на всех переменах в нашем классе стоял грохот: Лина напевала мотив мазурки, а мы отплясывали, не жалея каблуков, к великому негодованию завуча, Натальи Павловны Козиной, так как ее кабинет находился под нашим классом. Но мы настояли на своем и выучили еще и венгерку, поэтому на новогодний вечер явились во всеоружии. Беда была в том, что танцевать пришлось "шерочка с машерочкой" (chere et ma chere) - девушка с девушкой, и мальчики 1-й школы при всей их несомненной галантности, могли только с изумлением смотреть на нас. Мы тут же предложили ликвидировать этот пробел и открыть в 1-й школе танцевальный класс. Это было сделано, классом руководила Лина, и тогда возникло у нее увлечение Альбертом, сохранившееся на всю жизнь. А он, к сожалению, обратил внимание на меня, внимание, оставшееся без ответа, потому что я все свое расположение отдала Владимиру. После нового года он долго молчал, затем сообщил, что должен был приехать в Комсомольск на лыжные соревнования, но помешала болезнь. И опять возник вопрос: как нас встретиться? почему я не могу приехать в Хабаровск? Я могла бы остановиться у его родителей - так он полагал. Но я была совершенно не в состоянии это сделать и не только потому, что не разрешала мне этого моя мама, не только потому, что я психологически неспособна была явиться в качестве гостьи к абсолютно незнакомым людям, какими были для меня родители Владимира, но и потому, что мое собственное отношение к нему стало слишком сложным и мне самой непонятным. Я привыкла к нему, он стал мне таким же близким человеком, как мои подруги, мои братья, мне уже непонятно было, как я буду жить, если наша переписка прекратится - но одновременно я до ужаса боялась его, боялась чего-то непредсказуемого, неизвестного, скрытого. Мне казалось, что он очень жестокий человек, что ему нельзя доверять - но я не понимала, почему мне так кажется: письма его были ласковы, исполнены внимания ко мне, к моей жизни. Казалось, что в любой момент все это может обернуться своим противоположным смыслом. Поэтому я в каждом письме спрашивала его, будет ли он продолжать мне писать, и на каждый такой вопрос получала рассерженный ответ: "ты плохо меня знаешь", что должно было означать: "я совсем не такой, наоборот." Но его письма говорили как раз обратное: он восхищался моей правдивостью и прямотой, одновременно советуя мне избавиться от них, быть скрытной, не показывать своего истинного отношения к моим одноклассницам, к людям вообще, так как, по его убеждению, только 3- 5% людей считают такое поведение нечестным. Я никак не могла с этим согласиться и в то же время видела, что многие так думают; та же Ванцетта Бочан считала меня лицемеркой и никому вообще не доверяла. Я часто видела лицемерие и ложь в среде взрослых и не понимала, зачем они нужны, ведь все равно правда обязательно обнаружится. И к тому же, лицемерие, притворство очень усложняют и запутывают человеческие отношения, люди перестают понимать не только друг друга, но и самих себя, делают ошибки, причиняют зло. Зачем? И если Владимир советует мне лицемерить, значит, он сам такой? Как же он относится ко мне? Искренен он или притворяется? Но для чего? Все эти вопросы заполняли мои мысли, но мне не к кому было обратиться за ответом: родители не искали нашей откровенности, и мы никогда не рассказывали им о наших проблемах; учителя 26-й школы тоже не расположены были к подобным беседам, подруг у меня не было, кроме Миры и Нины, но они обе относились к Владимиру очень неприязненно, и обсуждать с ними его характер и мировоззрение я не хотела. Впервые в жизни я очутилась в каком-то " безвоздушном пространстве", в котором не на что было опереться - это была среда, в которой я не могла найти ничего, к чем уможно было бы привязаться сердцем, полюбить и обрести источник радости и силы. В 1-й школе я любила всё: здание школы, классы, лестницы, коридоры; счастьем наполнялась душа, когда я входила в школу, видела и слышала любимых учителей, школьников, подруг; я была смешлива, жизнерадостна, энергична. Здесь, в 26-й, я с такой же силой ненавидела всё: здание, классы, коридоры, лестницы; я шла в школу, как на эшафот, с тоской, ужасом и злостью, я ни с кем не хотела разговаривать, стала мрачной, молчаливой и даже злой. Мнея раздражало поведение Ванцетты и Риты: они неотрывно следили за мной, ища повода придраться, насмешливо переглядывались и перемигивались, наблюдая мою реакцию, но я старалась не обращать на них внимания, если они не выходили за пределы допустимого. Дневник, 15 января 1944 года. "Боже мой! Почему мне так тяжело! Как мне все, все надоело! Среди самого искреннего смеха я вдруг мрачнею и какое-то отчаяние овладевает мной. Что со мной? Как мне жить дальше?" - И здесь же - совсем о другом: "Сейчас пришла с учебной тревоги. Ритка, дрянь, удрала. Пропесочу негодяйку как следует. Как я ее ненавижу!"
Я продолжала выполнять свои обязанности комсорга, но больше по инерции, из чувства долга, хотя и оставалось желание принести пользу, сделать что-то нужное и важное для всех. Поэтому я по-прежнему проводила комсомольские собрания, заседания комитета ВЛКСМ, инструктажи группоргов и пионервожатых; по-прежнему следила за связями с фронтом (переписка, подарки),

по-прежнему поддерживала шефские отношения с военным кораблем, но в моей работе не хватало души, энтузиазма, огня... И тогда же я поняла одно из свойств моего характера: я ничего не могу делать без любви. Я буду плохо выполнять нелюбимую работу, я не смогу находиться в нелюбимом коллективе, жить в нелюбимом городе, я не смогу, наконец, иметь дело с нелюбимым человеком... Все это впоследствии именно так и оказалось. А пока я только предчувствовала, что жизнь моя будет и не простой, и не легкой...
В комсомольской работе многое изменилось, так как не было с нами учителей, но я бы не сказала, что мне стало труднее справляться с работой - наоборот, учителя нас только стесняли, а наедине с собой мы были откровеннее. Работы была та же, что и всегда: воскресники, лыжные походы, хотя редко, только в не учебное время, переписка с фронтом, приготовление подарков и посылок. Мы посылали на фронт теплое белье и рукавицы, махорку и папиросы, книги, карандаши, носовые платки, кисеты, иногда вкладывали в посылку что-нибудь съедобное: кедровые орехи, пищевые концентраты, которые кто-нибудь из родителей получал в пайке. Посылки обязательно посылались к праздникам: 7 ноября, Новый год, 23 февраля, 1 мая; адреса давал военкомат. В посылки вкладывались письма типа: "Дорогой боец, поздравляем, желаем" и т.п. Как правило, приходили ответы, иногда завязывалась переписка, но не надолго; иногда приходило сообщение, что адресат убит и данная посылка разделена между товарищами. Посылки готовила вся школа, начиная с 1-го класса. Иногда они отправлялись "с оказией": на фронт ехала делегация от какого-нибудь завода, обычно это были ветераны, люди пожилые. Такие делегации посылались специально для того, чтобы фронтовики ощущали внимание, заботу и помощь тыла. Собирали мы также деньги и вещи для семей фронтовиков. Списки и адреса этих семей были в комитете комсомола. Мы регулярно навещали их, помогали в хозяйстве там, где не справлялись маленькие тимуровцы, писали письма на фронт, если родители или родственники фронтовика не могли этого сделать.
Сейчас наша пресса "пересматривает" историю, и находится много таких, кто хочет сказать "правду" о войне, "без лакировки", "без прикрас" - и эта правда оказывается настолько грязной и лживой, что приходиться удивляться испорченности душевной того, кто ее пишет. Я не была на фронте, но я жила в тылу среди людей, которых не могу упрекнуть ни в чем - ни воровстве, ни в предательстве, ни в неверии в свою страну, в ее народ. Современные историки не учитывают, что тогда, в 40-е годы, люди имели совсем другое мировоззрение: когда страна в опасности, на помощь ей спешат все, самые отпетые, даже преступники, и только совсем уж безнадежно циничные могут использовать войну, военные невзгоды и страдания людей в своих личных, корыстных интересах. Но таких меньшиство; если бы было иначе, мы не смогли бы победить - вот это и есть настоящая правда о войне. Должна сказать, что училась я в 9-м классе намного хуже, чем прежде: у меня появились посредственные и даже плохие отметки - разумеется, сначала по математике, затем по химии и физике. Мне были неинтересны эти предметы, я не видела в них смысла и пользы, я считала, что главное для человека - это сам человек, и нужно научиться понимать себя и других людей, научиться жить правильно, то есть так, чтобы ни кому не причинять вреда. Научить же всему этому могли только гуманитарные науки - литература, история - поэтому я запоем читала Л.Толстого, Достоевского, Чехова; книги по истории, такие, как, например, "Наполеон" и "Тамерлан", лекции Ключевского, которые были у нас дома в дореволюционном издании; с интересом прочитала книгу о деятельности Шлимана, немецкого археолога, который вычислил местонахождение Трои и произвел и там раскопки. Меня удивляли люди, человеческая психика, необыкновенная сложность и противоречивость натуры человека, в которой сочетались величие и низость, корысть и самоутверждение, благородство и подлость. Я попыталась понять, возможно ли существование людей, которые были бы носителями только положительных качеств, и наоборот, людей только с отрицательными качествами - и убеждалась, что такой грани нет: в каждом человеке есть и добро, и зло. Но где же зло в близких мне людях, в нашей семье, в моих подругах? Я его не вижу. Я недоумевала: значит ли это, что оно есть, но я его не замечаю? А я сама? Что плохо и что хорошо в моем характере? И что такое вообще "хорошо" и "плохо"? Тут я обнаружила, что над этим же вопросом бьется Пьер Безухов, вспоминала совет Владимира "быть скрытнее, не показывать своего истинного отношения к людям", и его убежденность в том, что только 3- 5% людей считают это плохим - и окончательно запутывалась, потому что к этим 3- 5% принадлежала я сама. Спрашивать у матери было бесполезно, она запутывала меня еще больше, твердя все время: "Я ненавижу ложь", мама говорила: "Скажи, что меня нет дома", - когда ее звали к телефону. Как общаться с людьми, если я не понимаю элементарных вещей? Мне было очень трудно, я падала духом, мрачнела, замыкалась в себе. Владимир, видимо, уловил мое настроение и постарался меня подбодрить, поведав сказку о двух мышках, которые очутились в крынке с молоком; одна сложила лапки и утонула, а вторая принялась отчаянно барахтаться, сбила молоко в масло и выбралась из крынки. Мораль была ясна: я должна "барахтаться". Сказка оканчивалась призывом: "Выше голову, Анюта! Жизнь не так уж плоха, как нам иногда кажется!" Но я не считала жизнь плохой - я просто не понимала, как нужно жить, и это приводило меня в отчаяние. Читаемые мной книги говорили, что этот вопрос терзал людей во все времена, и каждый решал это по-своему. Значит, и мне нужно его решить в соотвествие со своим характером. Но для этого я должна знать свой характер, свои достоинства и недостатки - как мне это узнать? Обратилась к Владимиру и получила ответ: "Ты неплохой товарищ, очень отзывчивая и правдивая. Одно плохо: видишь ты только свои недостатки, а хороших сторон не замечаешь." Нет, я знала, что я правдива, считала это достоинством, как считает и Владимир - но он же и советовал мне избавиться от моей правдивости и прямоты, которые мне вредят. Но я не понимала, как могут вредить положительные свойства характера. И меня изумляла убежденность Владимира, его уверенность в правоте его суждений, ссылки на собственный жизненный опыт - откуда же этот жизненный опыт у 17-летнего юноши? Что он испытал в совей жизни? Кто и как его воспитывал? Я пыталась найти у него ответы на все эти вопросы, но безуспешно. А жизнь продолжалась. Изменилась структура городской комсомольской организации: город разделили на районы, и мы оказались в подчинении РК ВЛКСМ Центрального района. Секретарем райкома был Иван Павлович Рублев, сравнительно молодой, серьезный человек, с темными внимательными глазами. Кажется, он был фронтовик, не помню точно; во всяком случае, он хромал, и говорили, что это ранение. Сам он о себе никогда ничего не рассказывал, хотя встречались мы с ним часто: или он вызывал меня к себе, или сам приходил к нам в школу. Он был требователен и строг, но никогда не пытался командовать, спускать сверху директивы и требовать их исполнения, он советовал, а н приказывал, и взыскивал, в основном, за неисполнительность, за нарушение дисциплины, порядка ведения документации, за нерасторопность, за попытки уклониться от исполнения своих обязанностей, если они были. Ко мне он относился с большим вниманием, советовался по разным вопросам комсомольской работы, но мне основательно от него и досталось, когда я под влиянием своего депрессивного настроения заявила, что не могу быть комсоргом школы и прошу меня переизбрать. Он сразу спросил, кого я подготовила вместо себя, что меня очень удивило: разве я должна еще и подготовить кого-то? Иван Павлович довольно быстро доказал мне, что мои стремления снять с себя бремя комсорга - это эгоизм, желание жить легкой жизнью, без особого труда и ответственности. Мне пришлось отказаться от этого намерения, но в это время возникли обстоятельства, которые поставили передо мной совсем другие перспективы. Дневник, 3 марта 1944 года. "Опять отца в Хабаровск переводят! Ну, что тут скажешь?" На этот раз дело зашло далеко, вопрос о переводе оказался почти решенным, только неясно было, что будет с семьей нашей, т.е. найдется ли подходящая квартира. Дневник, 6 марта 1944 года. "Отца перевели, утвердили уже. 25 он должен ехать в Москву. Если квартира найдется, через неделю мы уедем, а не найдется - отец не поедет в Москву, а меня заберет с собой в Хабаровск. Перспектива освободиться от должной комсорга и расстаться с ненавистной 26-й школой казалась мне такой радужной, что я никак не могла поверить в ее возможность, и меня обуревали самые противоположные чувства. Дневник, 10 марта 1944 года. "В Москву отец не поедет, числа 13-14-го в Хабаровск. Потом мы уедем! Но - не верю. И не рада. Мне чего-то не хватает, что ли. Или надоело все, не пойму. Уж если ехать, так скорее бы. Через 5 дней скажу в райкоме об отъезде и подниму вопрос о перевыборах меня. Владимир молчит, я тоже. Надоело мне все, все. Кларка вчера в Биробиждан уехала. Ида молчит... Мы не уедем, отца оставит конференция. Так и будет. Не уедем, не уедем, не уедем! Как мне тяжело!"
Вопрос о переводе отца должна была решить партийная конференция; терзавшие меня сомнения и противоречивые чувства по поводу отъезда соединились у меня с переживаниями по поводу моего одиночества: в классе подруг у меня не было, а прежние подружки (Клара Петрова, Ида Шашко) из Комсомольска уже уехали. Молчал и Владимир, продолжавший, как потом оказалось, выяснять отношения с Виктором Золотовским.
Отец тем временем уехал в Хабаровск. Мы "сидели на чемоданах", у меня застопорились и пошли вкось учебные и комсомольские дела. Вернувшись из Хабаровска, отец заявил, что квартира для нас есть и в конце марта мы уедем. Но городские власти тоже не дремали и в конце марта предложили отцу совершенно неожиданный проект. Дневник, 29 марта 1944 года. "Да что же это наконец такое? Где предел всякого рода безумиям горкома ВКП (б) и горисполкома? Сегодня отцу предложили на выбор четыре должности, - чтобы он остался в Комсомольске, да такие, что он схватился за голову обеими руками и бегает по комнате, а мы с мамой не можем опомниться от изумления... Медков (1 секретарь ГК ВКП (б) ему сказал: "Выбирай: или первый зам. пред. горисполкома; или первый зам. директора 199-го завода, впоследствии его директор; или директор нового, скоро пускающегося химического завода; или зам. директора нефтезавода." Черт знает, что такое! Отец - директор завода? Да это же анекдот, он же на заводе-то никогда в жизни не работал! И вообще он агроном, овощевод. Или Медков болен, или рехнулся, или на земле все шиворот-навыворот?
Ничего не соображаю, теперь они с мамой поехали к Петровым - думать. Мама за Хабаровск, а отец ослеплен блестящими перспективами и ничего не соображает. Содом какой-то! Этот "содом" был обычной номенклатурной политикой, в соответствии с которой на руководящие должности назначались коммунисты, проявившие себя, как умелые организаторы независимо от специальности. Поэтому отец, агроном, мог быть назначен на должность директора любого предприятия, даже судостроительного или химического завода.
За годы работы заведующим городским земельным отделом он проявил себя как прекрасный организатор, требовательный и взыскательный руководитель, очень преданный делу, работе. Мы почти не видели его дома, он работал буквально по 24 часа в сутки, часто ночевал в горисполкоме, постоянно был в разъездах, причем средством передвижения у него была лошадь, на которой он ездил верхом. Машин тогда вообще не было, и приезжавшее в город начальство ходило пешком, в отдаленные районы - на грузовом транспорте. Помню, первая легковушка появилась у отца летом 1944 года, но это была не его персональная машина, а общий транспорт горисполкома. Отец был ценным для города работником, поэтому городские власти изо всех сил старались его удержать. Но он все-таки колебался. Дневник, 2 апреля 1944 года. "Что творится дома - ой, ой! И все из-за Хабаровска. Отец согласился стать зам. пред. горисполкома, но потом раздумал: туманно очень, и вот теперь собирается в Хабаровск. Мама ругается на чем свет стоит, собирается огород сажать, отец возражает, говорит, что уедем. Я тоже злюсь и заявляю, что в конце апреля в Хабаровск ехать не намерена и испытания буду сдавать здесь, так как сесть в галошу и остаться в 9-м классе не желаю. В общем, бедлам какой-то! Никуда мы не уедем!"
И мы действительно никуда не уехали: отец в конце концов стал первым заместителем председателя горисполкома, приступил к работе, и мы постепенно успопокоились. Впрочем, я по-прежнему не находила покоя, обуреваемая всё теми же проблемами, из которых главная стала учебная: по математике мне грозила плохая оценка за четверть. Я решительно ничего не понимала в тригонометрии, совершенно не умела решать задачи по геометрии и с ужасом смотрела на "многоэтажные" алгебраические примеры. Пока меня частично спасало знание теории: при вызове к доске, я отвечала на все вопросы без запинки. Но решать задачу - о, это совсем другое дело! Я буквально терялась, и если мне удавалось что-то сообразить, сидя на месте, то у доски, на которой условия задачи были развернуты на всей ее площади, я уже ничего не могла сделать. Мне стала помогать Лина Стрелкова, лучший математик в классе; мы сидели с ней за одной партой, и она на переменах растолковывала мне домашнее задание. Но у нее была привычка при этом кривить губы и говорить со смехом:" Ну, как ты не понимаешь, ведь это же так просто!"
Я чувствовала себя совсем дурой, терялась и окончательно переставала соображать. Правда, мне удалось взять реванш: я считалась лучшей ученицей по русскому языку и литературе, мои сочинения зачитывались в классе; однажды одно их них было даже опубликовано в городской газете "Сталинский Комсомольск", Лина же была слаба и в литературе, и в русском языке, и я взялась ей помогать. И вот однажды, когда я втолковывала ей какие-то грамматические сложности, а она все время ошибалась, я повторила ее насмешливое: "Ведь это же так просто!" Лина обиделась до слез: "Так я, по-твоему, дура, да? Ты это хочешь сказать?" Я удивилась: "Но ведь ты мне всё время так говоришь!" Лина оторопела, потом нашлась: " Но математика совсем другое дело, там действительно все просто, 2 на 2 всегда 4, а тут надо писать то а, то о - поди разберешь. Нет, это ты плохо, непонятно объясняешь, вот и все" И Лина отошла, надувшись, с видом оскорбленного достоинства. Я же была просто поражена таким оборотом дела: когда я не усваивала объяснений Лины, виновата была я, а когда Лина не усваивает моих объяснений, виновата опять же я - а Лина? Она умна, понятлива, прекрасно всё объясняет? А я глупа, бестолкова, ничего не могу ни понять, ни объяснить? Но я действительно знаю русский язык, мне приходилось раньше заниматься с неуспевающими, и они меня понимали. Так что же означает выпад Лины? И тут мне вспомнилось одно из писем Владимира, в котором была фраза о людях, маскирующих свои недостатки наговором на других - сюда он относил Аранович и Демидова. Тогда я не поняла, каким образом это можно сделать, но хитрый маневр Лины мне всё объяснил. Впоследствии, я наблюдала, как этим маневром в наших отношениях пользовался Владимир, обвиняя постоянно только меня в приходивших недоразумениях и разногласиях. Я же этого маневра так и не освоила, да, впрочем, и не пыталась: он не соответствовал моему характеру, а против своего характера я никогда не шла, считая это бессмысленным, бесполезным и невозможным, потому что характер дается природой, в нем самая сущность человека, а человек должен, обязан быть самим собой - если, конечно, от него не страдают другие, если его характер не толкает на бессовестные и аморальные действия. Я знала, кроме того, что мой характер сильнее меня, моих намерений и желаний, и если я вздумаю сделать что-то не соответствующее, у меня ничего не получится. Поэтому я сразу поняла смысл выражения "Очарованной души" Ромена Роллана "Моя свободная душа принадлежит не мне - я сама принадлежу своей свободной душе." Эти слова произносит Аннета, главная героиня романа, и удивительно то, что, когда я стала студенткой, мои однокурсницы стали называть меня Аннетой, считая, что я очень на нее похожа именно характером. Но меня это очень пугало, а не радовало, я чувствовала, что сильный характер - тяжелое бремя для девушки: такой характер ищет опору только в самом себе и не поддастся никаким влияниям, а женская природа должна быть мягкой, податливой и искать защиту и опору вне себя. Я такой не была. И мой сильный характер помог мне самостоятельно освоить математику и стать вровень с Линой Стрелковой, и с Ванцеттой Бочан, которые всегда получали только отличные отметки. Но это произошло значительно позже, а пока я продолжала пребывать в состоянии недоумения и депрессии. Как раз в это время, весной 1944 года, разладились мои отношения с Владимиром. Он сделал дикую глупость: написал письмо Золотовскому с требованием немедленно прекратить переписку со мной. Золотовский прислал мне его письмо и спросил, в чем дело, действительно ли его письма мне не нужны, но в таком случае почему я сама ему ничего об этом не написала? Я так возмутилась поступком Владимира, грубым, даже хамским тоном его письма, его намерением решать за меня, с кем переписываться я могу, с кем не могу, что я, впервые за всё время нашей дружбы, обрушилась на него с негодованием, после этого перестала ему писать, так как мое отношение к нему резко изменилось. Дневник, 16 апреля 1944 года. "Владимир уже не тот. Какой он... глупый! Холодный и себялюбивый эгоист - вот мое мнение о нем сейчас. Это последствия его письма к Золотовскому. Да, Владимир совсем, совсем не тот."
Из моего возмущенного письма он понял, что сделал совсем не то, что надо, однако не стал ни оправдываться, ни объясняться и просто обошел эту тему, не упомянув о ней. Я молчала, не в силах справиться со своими неприязненными чувствами - тогда он робко осведомился о причинах моего молчания, как будто ничего не произошло, и это был тоже один из его приемов: делать вид, что ничего не было. Я, наконец, остыла, вспомнила, что Владимир кончает училище, что ему нужны мои письма, и стала отвечать, но без прежнего энтузиазма. Да и мои учебные и комсомольские дела захватывали меня уже настолько, что на письма уже не было ни времени, ни сил.
Близился конец учебного года и начало переводных экзаменов. Предстояло сдавать литературу письменно и устно, историю, географию, алгебру, геометрию с тригонометрией письменно и устно, физику, химию и радиодело. Основ дарвинизма у нас так и не было, нам предстояло окончить школу без оценки по этому предмету. Всего экзаменов было 11, они должны были начаться 20 мая, как всегда, и закончиться 6- 8 июня. Как всегда, в конце мая должно было состояться отчетно-выборное комсомольское собрание школы, на котором предстояло отчитаться мне и членам комитета о работе. Год учебы в 26-й школе прошел для меня как один из самых тяжелых в моей жизни; я испытывала чувства ненависти и тоски, они меня пугали и угнетали, затеняя хорошие стороны жизни, и моя память не пожелала сохранить полную картину этого времени; вспоминаются отдельные эпизоды, имена и лица, зачастую и без всякой связи. Дневник я тоже вела неохотно, ограничиваясь краткими записями фактов без анализа и скупо описывая свои впечатления и чувства. Вот, например, одна такая запись: Дневник, 18 мая 1944 года. "Саша С. погиб... Я плакала сегодня все уроки вместе с Ниной... Какой милый, хороший парень был! Был... И нет... Нет Саши. Страшно! Гады немцы! Саша убит 11 марта 1944 года." Вот всё, что записано в дневнике. Но день, когда я узнала о гибели Саши Скрипченко, брата Нины, я запомнила навсегда. - На перемене, войдя в класс, где училась Нина, я увидела девочек, столпившихся вокруг ее парты. Мнея поразила тишина. Я подошла, девочки расступились, я увидела Нину, закрыв лицо руками. Я посмотрела на девочек и услышала шепот Тони Колесниковой :"Саша погиб." Не помню, что я в этот момент почувствовала, только помню, что молча вышла в коридор, подошла к окну, положила голову на подоконник и разрыдалась громко, на всю школу. Я даже не рыдала, а кричала в настоящем исступлении: "Когда это кончится? Я не могу больше, не могу, у меня нет сил... Да когда же это всё кончится?! " Ко мне сбежались со всех сторон, прибежал испуганный директор, и меня повели к нему в кабинет, поили водой, уложили на диван, но я билась головой и диванную спинку и кричала не умолкая. А успокоившись, бросилась к Нине, и мы, забравшись в какой-то укромный уголок, плакали все уроки. Такой взрыв отчаяния оказался неожиданным для меня самой, я никогда не думала, что способна так бурно реагировать на какие бы ни было события, тем более, что Саша не был ни братом, ни другом. Видимо, эта вспышка была вызвана общим состоянием: огромное нервное напряжение, накопившееся за годы войны, груз переживаний за страну, за судьбу тех, кто сражался и погибал на фронтах, усталость безмерная от непосильного повседневного труда - всё это вдруг рухнуло на меня, и я не выдержала... Все мы, жившие в то тяжкое время, были участниками войны, каждый по-своему... 20 мая, как обычно, во всех классах начались экзамены, или испытания, в 4- 6-х и 8- 9-х переводные, в 7-м и 10-м выпускные. Для меня они начались и завершились плачевно: я провалилась на всех экзаменах по математике - по алгебре и геометрии с тригонометрией. Дома я об этом не сообщали родителям, они ничего не узнали, так как никогда не контролировали мои учебные дела. Остальные экзамены я сдала без каких-либо неожиданностей, то есть, гуманитарные предметы на отлично, остальные - хорошо, даже химию. Передо мной вплотную встал вопрос: что делать? Осенью, в сентября, мне предстояла переэкзаменовка; если не сдам - останусь на второй год. Еще один год в этой ненавистной школе? Ни за что! Костьми лягу, но математику выучу! Сама! Никакой помощи мне не нужно, я сама справлюсь с этой наукой! В райкоме, разумеется, знали о том, что со мной произошло, и Рублев спросил, как я буду готовиться, ведь летом надо быть на сельхозработах. Этого я не знала, как не знала, что мне сказать на отчетно-выборном комсомольском собрании о том, почему комсорг школы не сдал экзаменов. Однако на этот раз собрания не было, его решено было провести осенью, когда начнется новый учебный год. Не помню, чем это было вызвано - традициями 26-й школы, возникновением райкомов или какими-либо обстоятельствами - но собрание было отложено, и я вздохнула с облегчением, ведь мне нужно было отчитываться не только о комсомольской работе, но и о своей учебе, а что я могла сказать? Только то, что я провалилась на экзаменах. Зато осенью, в октября, я уже сдам экзамены и мне будет легче. Только как я их сдам, если нужно ехать на сельхозработы?! И я попыталась сообразить, как мне этого достигнуть. И тут мне на помощь пришел ГК ВЛКСМ: меня направили в редакцию городской газеты "Сталинский Комсомольск" для работы в качестве внештатного литсотрудника, так как в редакции не хватало работников. У меня возник вопрос: как быть с сельхозработами? И мне ответили, что работа в редакции так же необходима, как и в поле, и я могу считать эту работу простой заменой одного вида труда другим. Я согласилась и приступила к исполнению своих новых обязанностей. Они были довольно разнообразны; сюда входили репортерские задания, чтение писем и ответы на них, дежурства при выпуске номера и т.п. Труднее всего было собирать материалы для статей и заметок: нужно было провести на объекте целый день, по несколько раз разговаривать с людьми, наблюдать, забираться в какие-нибудь укромные уголки, спорить, добывать разнообразными способами информацию. Так, больше недели у меня ушло на "рейд" по заводским общежитиям с целью проверки готовности их к зиме; я не только разговаривала с жильцами этих домов, но и лазила с комендантами по крышам и подвалам, ходила в горкомхоз относительно запасов угля, выясняла, откуда и как общежития снабжаются постельным бельем и т.п. Разумеется, были столкновения, попытки просто выдворить меня, ничего не объясняя, но это в виде исключения - большинство было заинтересовано в том, чтобы картина была ясной и объективной, без прикрас и обмана.
Больше недели я провела также еще в детском садике: играла с детьми, гуляла, осматривала помещения, мебель, игрушки, подолгу разговаривала с персоналом, с администрацией. Очерки получались подробные, и газета не жалела места для них. Иногда мы работали вдвоем: Мне помогал сотрудник газеты, зам. гл. редактора Николай Поваренкин. Он прочитывал "сырой" материал, рекомендовал что-то добавить или убавить, подгонял мой стиль под газетный, тогда очерки или статьи выходил с двумя подписями. Иногда мне давали фотографа, и мы вместе подбирали подходящий для съемки объект в зависимости от цели работы: раскритиковать или расхвалить. Впрочем, я старалась соблюдать равновесие и, найдя недостатки, начинала искать достоинства, и наоборот. Работы мне нравилась, она раскрывала передо мной всю жизнь города, труд горожан, их судьбы, проблемы, горести и радости. Любопытно было работать в отделе писем. Я читала письма жителей и горожан города, отвечала сразу, если было возможно, или обещала выяснить и разобраться, а затем ответить. Тематика писем была самая разнообразная: рассказы о себе, о жизни коллектива, просьбы помочь попасть на фронт, вопросы по поводу различных житейских проблем. Однажды пришло письмо со стихами, которые автор хотел увидеть на страницах газеты, а этим автором был Борис Корешков, учившийся в 1942- 43 г. в 9-м классе школы им. Орджоникидзе и призванный в армию зимой 1943 года. Он служил где-то в Приморье и вот прислал стихи... А я должна их оценить и решить, годятся они для публикации или нет... Долго пришлось мне размышлять над стихами Бориса. Конечно, качество их бросалось в глаза: стихами они могли быть названы только условно, уж слишком надуманны были рифмы, не выдержан размер, банальны словосочетания, неясен смысл - одним словом, нечто сырое и неумелое. Но как я напишу ему об этом?! И все-таки написала. Разумеется, не в таких резких выражениях, но именно в этом смысле, добавив, что нужно еще поработать, почитать великих поэтов. Ух, какой гром обрушился на мою голову! Борис разразился целым каскадом совсем не литературной брани, отнес меня в разряду зазнаек, недоучившихся выскочек, свиней в апельсинах и т.п.; он доказывал, что я в его лице оскорбила советское воинство, которое занимается подготовкой к боям по 24 часа в сутки, и доводить стихи, написанные кровью, до паркетного глянца нет времени, да нет и необходимости, и ему наплевать на таких горе-критиков, как я, найдутся и настоящие. Я была очень удивлена и ответила кратко: "Ну и плюй!" К моему большому удивлению Борис прислал письмо, в котором предлагал дружбу, так как, по его мнению, нам, старым школьным товарищам, незачем собачиться, лучше начать хорошую дружескую переписку. Мне вполне хватало переписки с Владимиром и Золотовским, впечатлений и потрясений было более, чем достаточно; к тому же, первое письмо Бориса так поразило меня своей грубостью, что у меня не возникло никакого желания завязывать с ним дружбу. Я ничего ему не ответила, и на этом история закончилась.
Несколько раз я работала в редакции ночью, участвовала в верстке и выпуске газеты; я читала весь материал, имеющийся в редакции на текущий день, корректировала его и приносила его Н. Поваренкину: он отбирал то, что следовало поместить в номер, и рисовал макет газеты, к которому потом я подгоняла материал по размеру. Работа моя в редакции продолжалась всё лето; не знаю, как эта работа была оформлена - вряд ли была , так как трудовой книжки у меня не было, ни договора, ни контракта я не подписывала, зарплаты не получала. Одновременно я сама, собственными силами, одолевала злодейку-математику. Я решила так: поскольку нелады с ней у меня начались еще в 5 классе, где приходилось решать сложные арифметические задачи и примеры, я с 5-го класса и начну - прямо с решения. И начала - взяла в библиотеке задачник для 5 класса и решала всё подряд, все примеры и задачи, вспоминая таблицу умножения, действия с дробями, задачи с трубами, в которые вливается и выливается вода... Некоторые решались сразу, над другими приходилось корпеть и ночью. Но одолела и взялась за алгебру, 6-й класс. Принцип был тот же: решать всё подряд. Одновременно я осваивала геометрию, тоже за 6 класс и тоже только задачи. Постепенно втянулась - и стало интересно, особенно увлекал сам процесс мышления, предельное напряжение мысли, от которого даже дух захватывало и возникало ощущение восторга - как на вершине горы. Дома, родители, наконец, заметили, что в свободную минуту я хватаюсь не за книгу, а за математический задачник. -"В чем дело? - поинтересовалась мама. - Ты увлеклась математикой?" Я ответила, что с математикой у меня напряженные отношения, я повторяю материал за предыдущие годы, чтобы легче было в 10 классе. Однако правда всё-таки вышла наружу, как обычно и бывает. На городской партконференции отец встретился с директором нашей школы и услышал от него неожиданный вопрос: "Ну, как ваша дочь? Она готовится к экзаменам?!" Отец оторопел: "К каким экзаменам?! Вы о чем?" Крутинский пояснил, что у меня переэкзаменовка на осень по всей математике, и потрясенный отец буквально набросился на меня, придя домой: "Ты о чем думаешь? Ты решила остаться на второй год? Тебе нужен репетитор! Я попрошу Соловья" Но я решительно восстала против репетитора, тем более, Соловья: как и все мы, я его панически боялась, а чему-нибудь научиться в состоянии страха просто психологически невозможно. Да и вообще, зачем мне репетитор? Я прекрасно справляюсь сама! Дело было в начале августа, я уже заканчивала программы 8-го класса и приступила к освоению 9-го, где была тригонометрия. Родители ошеломленно смотрели на меня: "Но почему ты ничего не сказала нам?" Мне было это трудно объяснить, я сама толком не понимала, что меня заставило скрыть мой провал от домашних. Вероятно, я бы его не скрыла, если бы у меня спросили о результатах учебного года - но ни отец, ни мама никогда не интересовались моими школьными делами, дневников и табелей у нас не было; на родительские собрания они не ходили, а при отсутствии интереса к моей учебе, зачем , бы я стала рассказывать?

Только лишние неприятности. Да и мне хотелось самостоятельно решить эту проблему, а родители непременно бы стали навязывать мне репетитора. Конечно, плохо, что отец оказался в неудобном положении перед директором школы, но, в общем, по-моему ничего страшного не произошло. И я убедила родителей, что за оставшееся время, до 1 сентября, я программу обязательно освою, и работы в редакции мне не помешает.... Впервые после 1941года я находилась летом в городе. Это было непривычно и довольно затруднительно, так как мои ближайшие подруги, Нина и Мира, были в Хурбе, и я в жаркие дни одна выбиралась на Амур поплескаться в его тяжелых темных волнах. Я очень любила Амур и сопки вдали, на правом берегу, любила плавать или просто сидеть на прибрежном камне, глядя на текучую искрящуюся ширь огромного водного поля. Амур-батюшка! И до сих пор я считаю его самой красивой и мощной рекой Росии, и сейчас с волнением и радостью смотрю на его широкую водную гладь, на лиловато-зеленые склоны далеких сопок. И прибрежная галька на Амуре, и цветущий кустарник на его берегах, и плеск волн Амура - всё особенное, всё не такое, как на Волге, Неве, на реках Псковщины, Карелии, Сибири... Река моего детства, моей юности - может быть, поэтому я так люблю Амур... В те года на его берегах еще не было благоустроенной набережной, не было настоящей пристани, т.е. речного вокзала, не было и пляжа - просто тянулась прибрежная полоса песка и гальки, на которой располагались купающиеся. Но народу на этом пляже было очень мало, в основном, дети; у взрослых не было времени для отдыха, народ работал.

Я тоже по выходным дням со всей нашей семьей ездила на наш огород, который находился в поселке Старт, ездили на лошади, запряженной в телегу: конное хозяйство горземотдела сдавало в аренду "напрокат" эти транспортные средства. На огороде работали все дети, в том числе и 5-летний Игорь, и мама; отец обычно и в выходные дни занимался городскими делами. Дома оставалась одна бабушка: она заботилась о корове, курах, готовила обед, ходила на рынок, работала в огороде около дома. Никогда не было прислуги ни у нас, ни в семье наших соседей, Скляренко, секретарь ГК ВКП (б); жена Скляренко, Лидия Ильинична Гальченко,Ж работала в школе им. Орджоникидзе преподавателем математики в 5-7-х классах; у них было двое детей, Клара и Вадик; Клара училась во 2-м классе, Вадик вместе с нашим Игорем ходил в детский сад. Скляренко тоже сами обрабатывали свой огород. Напротив нас, в нашем подъезде, кажется, в квартире №2 (мы жили в квартире №3) жила большая семья Бейслихем, тоже семья первостроителей Комсомольска, их дочери, Тамара и Люда, были примерно такого же возраста, как наши Игорь и Саша. Все дети в этих семьях, независимо от высокого общественного положения их отцов, воспитывались в обстановке, обычной для 30- 40-х годов: никаких привилегий, скромность, труд, почитание старших, выполнение общественного долга, любовь к своей стране. Это не мешало детям быть детьми: девочки играли в куклы, зимой катались на санках и на лыжах; мальчишки, разумеется, играли в войну, гоняли мяч, катались с гор зимой; не помню случаев хулиганства, драк, побоев. Была еще одна семья, с которой дружили наши семьи - это Грачевы, Александр Матвеевич и Фаина Ивановна. У них было трое детей, в конце войны родился четвертый. Старший, Стасик, был ровесником нашего Саши, средний, Петя, одногодок Игоря, девочке Жанне было 1,5-2 года. Грачевы приехали в Комсомольск еще в числе первостроителей, приехали с Дона, из одной казачьей станицы. Александр Матвеевич был журналистом и писателем; в годы войны он работал над романом "Первая просека", посвященным первостроителям города. Это был человек очень живой, энергичный, настоящий романтик 30- 40-х годов, страстно увлеченный идеей освоения Дальнего Востока, убежденный коммунист, как и все строители Комсомольска. Фаина Ивановна, высокая, тоненькая, миловидная женщина, смотрела на мужа влюбленными глазами и была так же смешлива и энергична, как и он.

Дружили мои родители и с Задорновым Николаем Павловичем, впоследствии ставшим известным писателем, автором множества романов об освоении Дальнего Востока. В 40-е годы он писал свой роман "Амур-батюшка", много ездил по Амуру, останавливался в нанайских стойбищах. Он и наш отец подолгу обсуждали перспективы строительства города, развития Дальнего Востока, много и горячо спорили. Разумеется, собирались они очень редко, на праздники Нового года, 1 мая, 7 ноября, на день рождения нашей мамы (23 января) и отца (24апреля). Но дети никогда не участвовали в этих "посиделках": считалось, что пребывание в коллективе взрослых не детское дело. Даже я, уже 17-летняя девушка, совершенно исключалась из общества родителей и их друзей. Мне следовало только убирать со стола использованную посуду и заменять ее чистой; иногда мама заглядывала в мою комнату с заданием почистить и отварить картошку, последить за пирогом. Некоторые из гостей обращались ко мне с вопросами, когда я входила в комнату, приглашали за стол - но под строгим взглядом мамы я молча исчезала. Однако, мне было слышно, как они спорили, обсуждали различные вопросы из жизни города, страны, говорили о войне, и я прислушивалась с интересом, потому что всё это занимало меня не меньше, чем взрослых, как и всё мое поколение.

"Время шло, кончался август, и совсем близко было 1 сентября, когда мне предстояло явиться на экзамены. Я основательно проштудировала программы 5- 9-х классов, перерешала все задачи и примеры, обнаружила, что математика - наука увлекательная и интересная, и была уверена, что экзамены сдам. Но для меня они начались не 1-го, а 5 сентября, так как в первые дни экзаменовались 7 и 8-е классы по геометрии, а 5 сентября всех соединили на экзамен по алгебре. Накануне я виделась с Мирой и Ниной. приехавшими с Хурбы в короткий отпуск, они уверили меня, что я сдам непременно, я тоже не представляла себе перспективы второго года в 9-м классе и отправилась на экзамен уверенно и почти спокойно. На доске для меня Валентина Степановна написала арифметической пример и задачу и алгебраический пример и задачу. Примеры были многоэтажные, сложные, задачи головоломные, но много решала подобные задачи и не смущалась. Переписав первый пример в контрольный листок, я начала решать его в черновике - и вдруг, к моему великому ужасу, прямо на белый лист у меня из носа капнула большая алая капля крови, за ней другая, третья - минута, и не только лист бумаги, но и парта, и пол, и моё платье были залиты буквально потоками крови. Это было одно из тех страшных кровотечений, которые начались у меня еще в 4-х-летнем возрасте и возникали время от времени неизвестно отчего, были столь обильны и продолжительны, что меня приходилось отправлять в больницу. Эти носовые кровотечения не прекратились и до сих пор. Валентина Степановна даже закричала от ужаса и бросилась в кабинет директора. Тот позвонил отцу и получил ответ: "Сейчас приеду." Отец приехал на полувоенной машине, которая к тому времени появилась в горисполкоме, мне завязали нос полотенцем, перенсли в машину и отвезли в 17-ю школу, где был госпиталь. Не помню, что там со мной сделали, я была в полубессознательном состоянии, но кровь остановили, и отец привез меня домой. Два дня я лежала с головокружением, а когда "оклемалась", экзамены были закончены и Валентина Степановна ушла в отпуск, так как летом занималась с "осенниками". Значит, я остаюсь в 9-м классе? Ужас! Но что я буду там делать, ведь я же всё знаю! И что мне делать сейчас, до начала учебного года, до 1 октября? В школе только 1- 5-е классы, остальные на сельхозработах. Ну, что ж, поеду туда и я, хватит бездельничать. На некоторое мгновение мама была ошеломлена: "Как уедешь? А твой нс? Если там опять случится кровотечение? И кто будет убирать нашу картошку?" Такая логика не выдержала никакой критики: если опасаться за нос, то и нашу картошку я не могу копать, а если могу, так нужно это делать вместе со всеми. И 11 сентября я уехала в Хурбу, куда уже давно вернулись Мира и Нина. Их вопрос: "Где же ты будешь учиться?" не нашел у меня ответа. Формально я должна остаться в 9-м классе, но фактически мне совсем нечего там делать. Вопрос висел в воздухе, и я решила и "плыть по воле волн", что будет, то и будет.

В Хурбе всё было привычно и обычно: те же бараки, та же столовая, тот же металлический "гонг" по утрам, которым нас поднимали на работу. Погода стояла хорошая, работа спорилась, я впервые за все года не была бригадиром, и если бы не проблема, где я буду учиться, жизнь была бы вполне сносной

Должна сказать, что о своем провале на экзаменах я ничего Владимиру не написала. Он в мае закончил училище и был направлен в одну из дальневосточных частей где-то в районе Черемхова Иркутской области, как я поняла из его телеграмм. После отъезда из Хабаровска, где он учился, Владимир почти два месяца молчал и дал о себе знать только в июле. К тому времени я рассталась с Золотовским, считая, что Владимир мне ближе, а поддерживать отношения с двумя было не в моем характере. Я сообщила ему, что лето провожу в городе, так как работаю в редакции, и встретила с его стороны живой интерес к моей работе. В свою очередь, он делился своими заботами и проблемами, возникшими у него на новом месте: он уже был не курсант, а офицер, младший лейтенант, имеющий под своей командой солдат, отвечающий за имущество и военную технику - и это ему не нравилось: "Плохо, что работа педагогическая и в соотвествии с этим ответственная", - писал он, и я удивлялась: боится ответственности! Почему? Как же без этого? Я не писала ему о своем экзамене на осень, так как была уверена, что сдам - а что теперь? Как объяснить, если останусь на второй год? И какое "если", ведь уже осталась! Но ведь это не моя вина, я же не сдала по болезни! Нет, этот вопрос нужно как-то "перерешить". В последний день работы, 29 сентября, со мной случилось небольшое, как мне показалось, происшествие: мне на левую ногу с телеги упал мешок с картошкой. Было очень больно, на ноге образовалась кровоточащая ссадина, синяк, место ушиба онемело. Я сорвала лист подорожника и протерла ссадину, как мы обычно делали. На другой день, 30 сентября, мы вернлись домой, и я заметила, что синяк разросся и место ушиба по-прежнему было нечувствительно. Я спросила у матери, но она ответила: "Пройдет! Что, у тебя синяков никогда не было?". Я согласилась, и на следующий день, 1 октября., пришла в школу, в свой 10-й класс. Девушки встретили меня радостно, но первым уроком была математика - и тут разразился скандал: Валентина Степановна , увидев меня, спросила: "А что здесь делаете вы, Бутовская? Ваше место в 9-м классе!" Все притихли, и я ответила, что не могла сдать только по болезни, а программу я знаю, поэтому и пришла в 10-й класс: "Можете меня проверить", - предложила я. Вместо ответа Валентина Степановна разрыдалась и выбежала из класса. Я оторопела от неожиданности. Девушки заглянули в журнал и сообщили, что в списке меня нет. Значит, я в 9-м... Как только прозвенел звонок на перемену (Валентина Степановна в класс так и не вернулась) я пошла в 9-й класс, но и там в классном журнале моей фамилии не было... Вот это да, как говорится! Где ж я? За ответом пошла к директору и застала там целый консилиум. Валентина Степановна, вся в слезах, что-то доказывала директору, тот слушал ее, стоя за столом; на диване спорили гороно Фомин и завуч школы Наталья Павловна Козина. Когда я вошла, все замолчали и директор спросил: "Что вы хотите?" Я ответила, что меня нет в списках ни в 9-м, ни в 10-м, и я не знаю, где мне учиться. "Как где? Конечно, в 9-м! - вскричала Валентина Степановна. - Она еще спрашивает! Наглость какая!" Я возразила, что моей фамилии нет в журнале 9-го класса, кроме того, я знаю программу и прошу меня переэкзаменовать. Валентина Степановна с криком: "Я не могу больше это переносить!" бросилась вон из кабинета, остальные молча смотрели на меня. Наконец, Фомин спросил: "Скажи честно, ты знаешь математику настолько, чтобы учиться в 10-м классе?" - "Конечно, - ответила я. - Пожалуйста, пусть меня переэкзаменуют." - "Не положено, - грустно отвечал Фомин. После начала учебного года экзамены проводить нельзя, таковы инструкции."

Должна заметить, что ни ему, ни кому-либо из присутствующих не пришла в голову мысль оформить экзамены задним числом и уж тем более оформить "липовые" документы - нет, тогда работали честно. "Что ж с тобой делать? - задумчиво спросил Фомин. Я молчала, не зная, что ответить. - "А если так, - вдруг оживился он - переэкзаменока не состоялась из-за болезни, а сейчас проведем с тобой собеседование по матемаматике и будешь учиться в 10-м с испытательным сроком, скажем, месяц - идет? Я обрадовалась: "Идет!" - "Только смотри, - предупредил Фомин, - если за месяц получишь хотя одно "плохо", пойдешь в 9-й класс. Ясно?"

Мне было всё ясно, меня только беспокоила ушибленная нога: по ней временами пробегала резкая боль. Фомин, будучи математиком, тут же устроил мне собеседование в присутствии завуча и директора. Пригласили и Валентину Степановну, но она отказалась участвовать "в этой комедии". Шёл третий урок, и все 45 минут Фомин вел со мной разнообразный математический диалог: он спрашивал у меня формулировки правил и теорем, заставлял чертить графики и рисовать геометрические фигуры, выяснял ход решения задач и требовал доказательств тех или иных положений. Я отвечала, волнуясь, но затем успокоилась, увлеклась, звонок с урока застал нас врасплох. Директор и завуч смотрели и слушали с интересом. Фомин был очень доволен: "Всё, твоё место в 10-м. Сейчас так и напишем в приказе: "Ввиду болезни переэкзаменовка заменена собеседованием, переводится в 10-й класс условно, с месячным испытательным сроком." Теперь иди в класс. В 10-й! Успеха тебе!" Но меня ту же остановил директор: "Звонили из райкома. Вы должны провести отчетно-выборное собрание сегодня в 7 часов вечера. Придет Рублев." Я радостно побежала в класс, по дороге оповещая группкомсоргов и членов комитета о собрании. В 10-м классе на 4-м уроке снова была математика. В класс вошла Валентина Степановна, бросила на меня беглый взгляд и сказала: "Бутовская, зря теряете время, я Вас не считаю ученицей 10-го класса, и для меня Вы отсутствуете." Я решила не спорить, но стоять на своем. Мне было понятно ее поведение: я была дочерью зам. пред. горисполкома, и она считала, что именно поэтому меня "впихивают" в 10-й класс, хотя я, по ее мнению, ничего не смыслю в математике. Именно эта мысль, что я без экзаменов, "по блату" лезу в 10-й класс, не имея на это никакого права, оскорбляла и возмущала честную учительницу до такой степени, что она шла на открытый конфликт не только с администрацией школы, но и зав. гороно. Всё это было мне понятно, я очень сочувствовала ей, но вовсе не считала себя тем, что она видела во мне, я знала свою силу, уровень своих знаний и шла на эту борьбу не потому, что за моей спиной стоял мой высокопоставленный отец, а потому, что я всё лето честно и упорно и трудилась и имела право учиться в 10-м классе, и именно благодаря этому труду, а не "блату".

... Впоследствии, через много лет, в 1972 году, я побывала в Комсомольске, в 26-й школе, и встретилась с Валентиной Степановной. Она бурно обрадовалась, узнав меня, и призналась, что именно такими были ее мысли и чувства: она не верила, что я знаю математику, и считала, что на зав. гороно "давит" мой отец.

Я решила, что объясняться с Валентиной Степановной не буду, все утрясется само собой, и занялась подготовкой к собранию. Подготовка заключалась только в оповещении тех, кому надлежало отчитываться (члены комитета, группкомсорги, вожатые), а они сами решали, о чем им говорить, я даже занялась составлением тезисов своего отчета по материалам, которые находились в помещении комитета ВЛКСМ. Домой я не ходила, наскоро перекусив в столовой, и за полчаса до собрания встретилась с Рублевым. Он уже знал, как решился вопрос математикой, и тоже был доволен. Встала вдруг другая проблема: буду ли я секретарем снова. Я категорически отказалась, мотивируя тем, что мне нужно выправить свои учебные дела. Мы начали собрание, так и не решив этого впроса: пусть его решают комсомольцы, предлагая от себя кандидатуры. Готовить заранее решение собрания также не было принято, поэтому наш разговор с Рублевым на этом и закончился, и мы пошли в наш конференц-зал. Я открыла собрание, мы выбрали ведущих, и я приступила к отчету. Еще по пути к кафедре из-за стола я охнула от боли, ступив на левую ногу, и на минуту замешкалась, соображая, чтобы это могло быть, но всё же подошла к кафедре и начала говорить. Однако боль в ноге усиливалась, я чувствовала, как нога буквально за несколько минут отекла и стала увеличиваться в объеме. Я продолжала говорить, хотя в голове у меня всё путалось, в глазах темнело, голос срывался. Последнее, что я ощутила: по ноге течет кровь - и упала, потеряв сознание. Очнулась я дома, на диване, голова горела, во рту пересохло, нога болела невыносимо; с нее сняли чулок, и я увидела, что нога невероятно распухла и посинела до самого колена, и опять потеряла сознание. Потом слышала голос отца, матери, увидела врача и услышала его заключение: "Заражение крови. Немедленно ампутировать ногу." - "Нет! - заявила я. - Лучше я умру!" и снова впала в беспамятство. Очнувшись, увидела другого врача, услышала опять слово "ампутация", попыталась встать, что-то крикнуть и опять лишилась сознания. Уже утром, часа в 4, я увидела над собой лицо хирурга Пендрис (он бывал у нас в доме в числе друзей отца, и теперь отец попросил его приехать, невзирая на столь поздний или ранний час). И Пендрис спас меня от ампутации. "Какое заражение, где заражение! - слышала я его возмущенный голос, - никакое это не заражение, это просто рожа, рожистое воспаление, ничего больше! Нужно йоду, как можно больше йоду! Сейчас я позвоню, чтобы принесли. И красное сукно с мелом - вот и всё!" Из госпиталя принесли флакон йода, намазали им всю ногу, достали красное сукно, натерли мелом и обернули им ногу. Температура у меня стала снижаться (была 40,2), боль утихла, и я заснула. А проснувшись... Боже мой, как же я перепугалась, когда проснулась, вспомнила и осмыслила всё, что со мной произошло! И что ж теперь будет? Как я буду учиться? В каком классе? Чем закончилось собрание? Как его провели без меня? Спросить было не у кого, родители были на работе, Саша в школе, Игорь в садике - да и что они знали? Только бабушка могла рассказать мне, что здесь происходило ночью, как отец одного за другим приглашал врачей, как плакала мама, не спали и волновались мои братишки... Ну, и что дальше? Впрочем, на этот вопрос отвечало состояние ноги: отек понемногу спадал, но было больно даже дотронуться до ушибленного места, и неслучайно через несколько дней в этом месте началось воспаление надкостницы. Опять поднялась температура, опять прозвучало слово "ампутация", но явился Пендрис, прописал стрептоцид, компрессы - и начался новый этап болезни, настолько затяжной, что я не посещала школу 2,5 месяца. Пендрис даже намеревался сделать операцию, уже назначил время - где-то в ноябре - но она не понадобилась. На месте огромной опухоли образовалась глубокая рана, меня возили в госпиталь на телеге в перевязочную, на кварц. Боль всё время была невыносимой, я не спала ночами, бредила, но не плакала, не жаловалась, ничего никогда не требовала. И однажды услышала, как Пендрис говорил отцу: "Какая мужественная девочка Ваша дочь! Сколько выдержки, терпения, какая сила воли! Удивительная девушка! Я рад, что смог помочь ей!" Я была изумлена - а как же иначе? Мне казалось, что каждый человек на моем месте должен вести себя также, потому что какой смысл кричать, стонать и плакать, ведь от этого легче не станет, а окружающим тяжело слышать чужие стоны. Впрочем, я всегда считала, что веду себя так же, как все люди, и очень удивлялась, убеждаясь, что это зачастую совсем не так.

Но главным для меня, конечно, был вопрос: в каком я классе? Об этом я спрашивала всё время у всех, кто подходил ко мне, спрашивала и в бреду, и в сознании, и Пендрис, узнав, в чем дело, посоветовал отцу прислать к нам директора или завуча, чтобы они меня успокоили, если уж нельзя расситывать на добрую волю Валентины Степановны. Но ко мне уже начали приходить учителя, звонили и приходили. Первой пришла учительница физики, Григорюк; потом появилась Нина Федоровна, наша классная дама; пришла завуч Наталья Павловна - и все заверяли меня, что ждут моего прихода в 10-й класс. Почти ежедневно ко мне приходили девочки из нашего класса и из других; чаще всего меня навещали Нина и Мира, каждый день день прибегала Лина Стрелкова - с ней я продолжала заниматься математикой. Вообще уроки по всем предметам я учила всё время, даже при высокой температуре; читала литературу, историю, а когда падала температура, я хваталась за математику. Пришел однажды и Самуил Яковлевич, директор школы, заверил меня, что я буду учиться в 10-м классе; на его вопрос, какая мне нужна помощь, я ответила, что хотела бы, чтобы некоторые, наиболее сложные задания по математике, которые я регулярно выполняю, проверяла Валентина Степановна. Директор передал ей мою просьбу и, к великой моей радости, она согласилась и даже передала мне с девочками привет и пожелание здоровья.

О свое болезни я ничего не писала Владимиру, и впоследствии, в 1953 гду, увидев шрам на моей ноге, он удивился и спросил, откуда он; я объяснила, и он удивился еще больше: "А почему я об этом ничего не знал?" Я промолчала, так как, ничем не могла объяснить своего нежелания писать ему о своих болезнях, скорее всего, просто стеснялась или не хотела писать о плохом. Он же всегда мне писал о состоянии своего здоровья, и как раз в то время, когда я болела. сообщил о том, что он некоторое время не имел возможности писать мне, так как у него сильно болела правая рука: она распухла и посинела от внутренних нарывов. Меня поразило такое совпадение: одновременно и почти одинаковые болезни! Но ему об этом так и не написала. Между тем, время шло, подошел декабрь, я начинала выздоравливать, температура больше не повышалась. Приближался конец 1-го полугодия, должны были состояться контрольные работы по математике, химии, физике; тексты работ присылались из крайоно, также и темы сочинений. Надо было возвращаться в школу. И 14 декабря 1944 года, похудевшая, бледная, очень взволнованная,пришла я в школу в 10-й класс - так начался мой последний учебный год: 1944-1945-й...

В школе меня встретили радостно и ученицы, и учителя, даже Валентина Степановна сказала: "Рада Вас видеть здоровой" и более не протествовала против моего присутствия в 10-м классе. Я же беспрестанно дрожала и замирала от ужаса, как только начинался урок математики, и я начинала ждать вызова к доске. Так прошла неделя, и, наконец, Валентина Степановна, близоруко наклонившись к журналу, произнесла: "К доске пойдет Бутовская ". Она произнесла эту фразу спокойно, глуховатым голосом, каким говорила всегда, но в классе как будто грохнул взрыв: все замерли и во все глаза смотрели на меня. А у меня сразу сердце как будто отрвалось и провалилось куда-то, дыхание остановилось. Я осмотрелась вокруг, с трудом встала из-за парты и медленно подошла к доске. Валентина Степановна подняла голову от журнала, окинула меня внимательным взглядом и снова уткнулась в журнал, произнеся небрежно: "Бином Ньютона, пожалуйста!". Бином Ньютона, есго формулу, суть и смысл я знала и понимала хорошо, мне даже нравились стройность, логичность и ясность рассуждений при его выведении - но я так дрожала от страха, что у меня кружилась голова, пересохло в горле и потемнело в глазах... "Неужели засыплюсь?" - мельнула мысль, но я тут же рассердилась на себя и мысленно потребовала проявить мужество и волю. Валентина Степановна выжидала, видимо, понимая мое состояние, и я взялась за работу - мелом писала на доске и поясняла свои действия. И вдруг запнулась, увидев ошибку; ее увидела и Валентина Степановна, остановила меня и обратилась к классу: " У кого емть замечания?" Я увидела, что руку подняла Ванцетта, но  успела ее опередить и сама исправила ошибку. "Садитесь, хорошо", - сказала мне Валентина Степановна своим глуховатым спокойным голосом, и я отправилась на свое место, не чуя под собой ног от радости: я получила "хорошо" по математике! И это заслуженная отметка, заработанная долгим и тяжелым трудом! Ну, теперь мне ничего не страшно, я буду продолжать учиться в 10-м классе и окончу школу вовремя - это главное. Затем последовали   полугодвые контрольные работы по всей математике,  я решала их совершенно самостоятельно и, только уже решив, для страховки, показывала ответ сидевшей сзади Тае Киселевой, которая тоже хорошо знала математику,  и она каждый раз согласно кивала головой (мы решалаи одинаковые задачи так как сидели на одном ряду). За контрольные работы я получила уже "отлично" , и дальше, до самого конца школьного курса у меня не только не было никаких проблем с математикой, но я заняла  место рядом с "чемпионами" по математике, Линой и Ванцеттой, и Валентина Степановна однажды даже сказала мне:"У Вас, Бутовская, великолепная математическая голова! Жаль, что это выявилось только сейчас." Я была очень удивлена, хотя и сознавала сама, что мое отношение к математике совершенно  изменилось, занятия математикой доставляли мне удовольствие, даже наслаждение, и я охотнее бралась за задачник, чем за художественную литературу. Я испытывала удовольствие от процесса мышления, от напряжения всех моих умственных способностей, тогда как чтение произведений Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского обогащало  познанием человеческой натуры, неведомых мне эмоций,   чувств, стремлений, желаний и определяло мое личное место в историческом процессе становления личности.  Читая книги о людях, живших в различные исторические времена, в разных странах и в разных условиях, я ощущала себя как продолжение всех этих ранее живших людей, находила в себе и  в своих современниках много общего с нами: эмоциии, чуства, желания были, в сущности, одинаковы во все времена: люди любили и ненавидели, страдали и радовались, терзались завистью, ревностью, злобой, стремились к власти, к богатству, к первенству. Помню одну из книг,   она называлась "Жизнь Имтеургина старшего", автора не помню; в ней рассказывается о жизни чукотской семьи, о том, как они строили себе жилище из снежных кирпичей; как охотились на оленей и лакомились свежим мясом, как рождались и умирали их дети, прожив 2-3 недели, как воспитывали и учили они тех, кто выжил. Это была предельно примитивная, почти животная жизнь, но и в ней были печали, радости, тревоги, обиды, горе, счастье. Я впервые прочитала эту книгу, когда мне было лет 7- 8, и задумалась над неизвестной мне жизнью людей, внешне совсем не похожих на нас: они одевались в оленьи шкуры, пили свежую кровь убитых оленей, понятия не имели о грамотности, книгах, музыке и т.п., но чувства и желания у них были такие же, как  и у нас. Почему? Я думала об этом, читая романы Фенимора Купера об индейцах, Бичер-Стоу о неграх; я прочитала книжку для детей о Миклухо-Маклае, о его жизни на Новой Гвинее; книжка называлась "Один среди дикарей" - дикари, о которых рассказывалось в ней, также своим внутренним миром почти не отличались от нас. Литература древнейших эпох античная мифология, библейские истории, народный эпос (Калевала); "Витязь в тигровой шкуре" Шота Руставели тоже рассказывали о тех же чувствах, эмоциях, стремлениях и мыслях, какие были свойственны моим современникам. И у меня возникло чувство единства, общности с людьми прошедших эпох, я ощущала себя частицей человечества, живя словно в двух измерениях - в прошлом и настоящем. Возможно поэтому впоследствии, когда я уже заканчивала Московский университет, рецензент моей дипломной работы отметил у меня историзм мышления, который дал мне возможность сопоставления идеологий различных эпох: эстетики Белинского и современного литературоведения. Этот историзм мышления сопоставлением литературы различных исторических эпох как нельзя лучше помогает понять закономерности исторического процесса и события современности - именно в этом непреходящая ценность русской и мировой классики.

Классическая литературадает ответы на все вопросы, которые задавал и задает себе человек во все времена, при всех социально-исторических обстоятельствах. О глубокой внутренней, духовной связи с природой, о единстве природы и человека убедительно рассказали Тургенев и Сетон-Томпсон; чем ближе человек природе, чем строже он следует её законам, тем выше и чище его нравственный облик - таков критерий оценки человека в произведениях Руссо и Шатобриана, Пушкина и Л.Толстого; о том, что страсть к деньгам несовместима ни с какими добрыми и благородными чувствами, писали Бальзак и Золя, Диккенс и Драйзер, Пушкин, Гоголь, Л.Толстой, Достоевский; вершина нравственной красоты и пропасти нравственного падения человека показывали Шекспир, Гёте, Шиллер. Это имена знали все мы. Мы не "проходили" этих писателей - мы их читали. И убеждались в том, что духовный мир человека и нравственные ценности неизменны во все времена, и для нас, для меня, в частности, не существовало понятия "несовременный" применительно к литературе, музыке, искусству: Пушкин был так же современен, как Маяковский, Моцарт и Чайковский - как Дунаевский.

А в ноябре 44 года открылся Дворец культуры. Формально - он принадлежал 199-му (судостроительному) заводу, но фактически был городским: его строил весь город, и мы в том числе. В помещении этого Дворца стал работать городской драматический театр, ранее использовавший сцену ДКА. В репертуаре драмтеатра были спектакли на темы текущих событий - о войне ("Русские люди" К.Симонова, "Нашествие" Л.Леонова) и классика ("Маскарад" Лермонтова, "Коварство и любовь" Шиллера). Помню, как я и Лина Стрелкова уже после Нового года отправились смотреть "Коварство и любовь". Мы читали эту драму, хорошо знали и ... не могли сдержать слез при виде страданий Луизы и её возлюбленного, мы воспринимали все происходившее на сцене не только как картины из жизни людей 18 века, но и как реальные события сегодняшнего дня, хотя актеры были одеты в костюмы Германии эпохи Шиллера. Дело в том, что режиссеры драмтеатров в 30-50-х годах старались как можно глубже и полнее раскрыть мысли и чувства автора произведения, а не свои собственные, и поскольку авторы были гениальны, их духовный мир состоял из вечных, непреходящих чувств и мыслей, поэтому их произведения оказывались абсолютно современными без режиссерских ухищрений и "нового прочтения".

В Комсомольске не было музыкального театра - только в Хабаровске работал театр оперетты (музыкальной комедии, как его называли), в школе не было уроков музыки, в городе не было музыкальных школ, но все это нам заменяло радио.

Уважаемые читатели!

Приносим извинения, но набирать стало некому... Лето, однако, - сами понимаете..

Но дело не должно встать, и вот принято решение, быть может,  в какой-то степени оригинальное: дальше воспоминания - отсканированные листы рукописи Анны Борисовны... Но с другой стороны, если кто за чашкой чая наберет мне листик-другой из нижеотсканированных листов и перешлет... к чему слова тогда? Они все равно не выразят всех оттенков нашего "СПАСИБО"... 

Честно, Честно... :-)        Р а з и   ч т о,  вот это...

Итак, листы по нумерации рукописи

277   278  279   280   281   282   283   284   285   286  287  288   289  290  291  292  293  294

295   296  297   298   299   300   301   302   303   304  305  306   307  308  309  310  311

 

Продолжение следует....

Точнее - пишется Учительницей и набирается нашими учениками...

6 сентября 2002 года

а в ночь на 22 декабря 2003 года

Аннушки не стало... Светлая ей память! (фото 1971 года,177x207, 35217 байт)

Но ее родственники передали мне неоконченные

воспоминания ее детства и фото...640x480, 49035 байт Прочтите обязательно... И, если ваши дети не  ушли в сторону от жизни, от вас, то можно и вместо вечерней сказки - интересно и запоминаемо-поучительно-созидательно...

Это как после хорошего кино, книги, спектакля - хочется походить и делать...

 

 



Хостинг от uCoz