стр. 61-90

В программу военной подготовки добавили караульную службу, занятия вел ст. лейтенант Малыхин из военкомата. Нужно было научиться стоять в карауле в течение суток, чередуя часы дежурства с часами отдыха. В состав караула входили 4 человека: начальник караула, он же разводящий, и трое караульных; караульные стояли во время дежурства около объекта охраны ровно 1 час, затем сменялись и шли отдыхать 2 часа, после чего снова заступали на пост. Ставил их на пост и сменял начальник караула, никому другому они не имели права подчиняться; стоять нужно было в полном военном облачении: за спиной заплечный мешок, в руке винтовка, стойка "смирно"; нельзя становиться "вольно", нельзя смотреть по сторонам, нельзя ни с кем разговоривать; ни в коем случае нельзя покидать пост; если кто-то попытается отобрать винтовку, колоть штыком. Объектом охраны был склад с оружием, он находился на 2 этаже, влево от главной лестницы, напротив последнего окна в коридоре. Сложность заключилась в том, что там же жил завуч школы, и именно около этой двери стояли караульные. С 1 февраля 1943 года школьники 7-10 классов начали службу около этой двери. Сначала в караул назначались только ребята, через неделю стали включать и девочек. В первые дни караульная служба стала одним из самых интересных и даже развеклательных зрелищ для младших классов: на каждой перемене они толпами собирались напротив караульного и глазели на него; некоторые окликали караульных, называли по именам, пытались рассмешить, раздразнить, заставить заговорить; наиболее храбрые даже дотрагивались до винтовки и тут же обращались в бегство. Шутил с ними и Соловей, открывая дверь и проходя в свою квартиру. Но караульные держались удивительно стойко, совершенно не реагируя ни на какие провокации. Впрочем, провокации скоро прекратились: пришел Малыхин, увидел собравшихся ребят и так громогласно приказал им немедленно разойтись и никогда больше здесь не появляться, что не подчиниться было невозможно.

Но не легче было караульным и тогда, когда школа была пуста - ночью. На ночь свет в школе отключался, ребята стояли в темноте, освещаемой только лунным светом, трещали сильные морозы, и луна сияла в полную силу. На двух-трех окнах в коридоре поднимались маскировочные шторы, и луна вполне заменяла электричество. Отдыхали караульные в учительской, она располагалась здесь же, дальше по коридору, в темной его части, на противоположной стороне. Там тоже были подняты шторы и было так светло, что можно было читать. Однако караульным было не до чтения, они падали на диван или в кресло и тут же засыпали мертвым сном - только всего на 2 часа, после чего их будил начальник караула и вел на пост по всем правилам, т.е. под команды: "встать", "винтовку к ноге", "смирно". Часовой оствался на постй, а начальник шел вздремнуть 1 час, после чего приходил на пост и соответствующими командами уводил с поста караульного, предварительно поставив очередного на его место. Так продолжалось сутки, с 18ч. до 18ч. Ребыта изматывались так, что на следующий день освобождались от занятий. Особенно тяжело приходилось начальнику караула, поэтому они назначались только из 10-классников и дежурили неделями вдвоем, т.е.на одной неделе было два начальника караула, которые через сутки сменяли друг друга. В первую неделю дежурили Петр Янковой и Володя Носаев, а мы с инетересом наблюдали за сменой караула: все было по-настоящему, как увзрослых военных. Это естественно: их ждала армия, они должны быть к ней готовы в любой день.

Правда, в ходе войны произошел резкий и значительный перелом: 2 февраля 1943 года закончилась сталинградская битва. Это ыбл такой сокрушительный разгром немецких войск, такая судьбоносная победа нашей армии, что всем было совершенно ясно: теперь война пойдет к концу. Конечно, все понимали, что путь к победе долог и тяжел, что много еще сил и жизней будет положено на этом пути, но главным было то, что поворот совершился и впереди - победоносный конец. Большим облегчением для нас было и то обстоятельство, что разгром Германии под Сталинградом разрушил агрессивные планы Японии: теперь бы она не осмелилась напасть на нашу страну. Однако это вовсе не означало, что мы можем прекратить военные занятия и отдаться целиком нашему главному делу - учебе; нет, все оставалось как было: ежедневные лыжные тренировки, лыжные походы, лыжная школа, где вскоре предстояло сдавать зачеты. Двое 10-классников (Евгений Швецов и Евгений Шинкарев) ушли в армию, еще двое ребят (Борис Корешков и Сергей Беляев) ходили с обритыми головами: из призвали, но пока не отправили. А 12 февраля в школе появился с обритой головой и Володя Колтовер. Он был очень бледен и выглядел растерянным. Рита Аранович, посещавшая "салон", сообщила мне, что вчера она была у Чепуренко, туда Пришел Колтовер и сообщил, что его призвали, но оставили до конца учебного года. Поэтому он продолжал свою командирскую работу: отправил нас в поход под руководством Демидова, а мне официально объявил, что я назначаюсь в караул 14 февраля с 18 часов.

В этот же день, с утра, был лыжный кросс. Дневник, 14 февраля 1943 года. "Я пришла к 9 часам, потом явились наши, кроме Риты и Юли. Около 10 часов пришел Колтовер, велел мне построить свое отделение внизу. Я встаю со скамейки, где мы уселись, иду вниз. Но лыжи на базе, а ключа нет, он у Леванского. Пришел военрук, открыл базу, выдал лыжи, мы построились, и Колтовер повел нас к техникуму с лыжами на плече. Там уже были ребята 9-10 классов, 5 человек, (Петька болен), они выстроились и отправились на 10 км, с ними ушел и Колтовер, и нас отправлял военрук Сафонов. Я сразу вышла вперед, но Маруська Абрамова срезала угол и пришла на 0,25 мин. раньше меня. Девчонки галдели, что это нечестно, требовали не засчитывать ей результат, но я сказала, что мне все равно, мы ушли домой. Я после обеда завалилась спать, а вот теперь иду в школу на караул! Ой, ой, ой!"

После этого дежурства я долго не могла собраться с мыслями и войти в спокойное состояние: начальником караула был Колтовер, он укрывал меня своим полушубком, когда я спала на диване, сидел около дивана и смотрел на меня, а когда увидел, что я не сплю, сразу сделался подчеркнуто суровым и оффициальным. Мнея очень смущало и его поведение, и все, что я слышала о нем, о его характере от тех, кто его хорошо знал. Я получила письмо, в котором меня предупреждали, что поведение Владимира со мной - розыгрыш, что он хочет просто посмеяться надо мной; то же самое мне говорили по телефону. Я недоумевала, терялась, избегала встреч с ним, и он решил "выяснить отношения": еще в начале февраля через Петьку запиской он назначил мне свидание в нашем классе после уроков и долго доказывал, что я не должна его избегать, т.к. он никаких недоброжелательных чувств ко мне не имеет - наоборот, но поскольку мы еще оба школьники, между нами не может быть никаких дружеских отношений, кроме товарищеских, с чем я была совершенно согласна. Он просил меня не верить никаким наговорам про него, не бояться никаких подвохов и розыгрышей с его стороны. Я обещала, но пересилить себя не могла и по-прежнему чувствовала себя перед ним, как беззащитный кролик . На следующие сутки Колтовер опять был начальником караула, т.к. его сменщик, Сергей Беляев, был вызван в военкомат и куда-то отправлен. После дежурства мы освобождались на день от занятий, но, отоспавшись, я все же прибежала в школу 16 февраля. Дневник, 16 февраля 1943 года. "Здорово! Ну, и политинформация сегодня была! Мы пришли в класс, заходит Галочка и приглашает всех в биологический. Мы ворвались туда, а там и 8-й, и 9-й, и 10-й классы. Колтовер опять с винтовкой, что-то сказал Евгеше, налетел на меня и умчался. А Евгеша прочитала нам о 62-й комсомольской армии под Сталинградом. Интересно! И здорово!" К боевым подвигам комсомольцев на фронтах войны мы относились не без зависти, но с неизменным восторгом. А 17 февраля состоялось комсомольское собрание. Дневник, 18 февраля 1943 года. "На собрании вчера не было ни одного мальчишки из старших классов. Меня выбрали председателем, Зиновию Федоровну секретарем. Сначала был прием в члены, я читала анкеты; потом Зоя Ивановна говорила об успеваемости, разобрала по косточкам Петьку. Затем Роза говорила об итогах кросса. оказывается я прошла за 16 минут, а не за 20! Удивляюсь ужасно. А Колтовер 10 км прошел за 45 минут вместо 65! Вот это действительно лыжник! А Демидов хвалился, что его в два счета. Куда ему!" Колтовер не был в школе ни 17, ни 18 февраля: вместе с другими ребятами он проходил в военкомате какую-то подготовку. А 20 февраля он сообщил мне, что какие-то неизвестные звонили ему домой, говорили с его матерью о его отношениях с девушками, но мать в курсе всех его дел и знакомств, поэтому не обращает внимания на все эти звонки и анонимные письма к нему. Я тоже не обращала внимания на всю эту возню вокруг нас, и меня удивляло, что Владимиру все эти письма и звонка кажутся значительными; мне казалось, что сплетни и разговоры интересны только для женщин, а мужчины должны быть к ним равнодушны. Однако Владимир смотрел на это иначе. Дневник, 25 февраля 1943 года. "Вчера Колтовер меня вызвал, предварительно посовещавшись с петькой, и заявил: "Аня, пойдем в горком, когда ты сможешь, и обо всем расскажем. Поговорим со вторым секретарем Русаковой." Я ошеломлена совершенно и говорю: "Да, подумаешь, важность какая! Он улыбается: "Ну, тебе не важность, а я не хочу. Мне тоже наплевать, я из-за тебя только. Пойдем и расскажем, ладно?" Я согласилась и влетела в класс, как сумасшедшая. А сегодня он меня позвал и сказал, что идет домой, так как болит голова и в горком идти не может. На следующем уроке Лена сообщила, что ему у секретаря школы лежит повестка в военкомат, и он пришел на 6-й урок в школу, и Лена ему велела зайти к секретарю. Я я разговаривала с Риткой обо всех этих делах, и она сказала, что Демидов сплетник, а Колтовер жестокий эгоист, который никого не уважал и не уважает. Я ничего не понимаю."

26 февраля 1943 года я весь день провела в состоянии смятения и ужаса, так как мне сказали, что в 10 часов утра Колтовер уехал в армию. Это оказалось для меня таким потрясением, что я и пришла от него в ужас: я поняла, насколько глубока моя привязанность к немй и как она безнадежна: он уехал в армию, может быть, на фронт, он взрослый, серьезный человек, а что я? Конечно, пройдет время, в памяти померкнут постепенно все мои впечатления, связанные с ним, и жизнь моя покатится по своей колее. Однако в то же время, в глубине души возникло и окрепло ощущение неразрывности наших отношений, как бы эфемерны они не были; мне казалось, что моя привязанность к нему не покинет меня всю мою жизнь и определит непреложно мою судьбу. Впоследствии, так и случилось, а пока - он не уехал 26 февраля, его оставили на 10 дней сначала, потом до результатов рентгеновского снимка, и только 16 марта 1943 года Володя Колтовер уехал в армию. Все эти дни он в школе не появлялся, я его не видела, но и не пыталась увидеть, только слушала, что рассказывали о нем другие: Петька, Демидов, девочки, жившие с ним в одном доме. 28 февраля у нас был воскресник, мы ходили по домам, собирали вещи для семей фронтовиков, и девочки, ходившие в дом 256, сказали, что Колтовер сидел дома один с какими-то мальчишками, был мрачный и злой. Как выяснилось, его признали негодным к военно-морское службе, и он будет направлен в артиллерийское училище под Хабаровск.

Тем временем жизнь шла своим чередом. начались зачеты в лыжной школе: бег на дистанцию, прыжки с трамплина, стрельба, все лыжные приемы. Зачет длился несколько дней, с 1-го до 6-го марта, по вечерам, после занятий, и я так измоталась, что мне было уже не до пережеваний. Приближался конец четверти, проходили контрольные работы по математике, физике, химии; продолжались и лыжные тренировки, которые мы проводили теперь под руководством Демидова, так как Борис Корешков, как и Колтовер, уехал в армию, не закончив даже 9-го класса. Однако воспоминания о тех днях, когда в школе был Володя Колтовер, когда я видела почти ежедневно, все-таки не оставляли меня и сильно повлияли на мой характер: исчезла моя обычная жизнерадостность, я стала задумчивой, даже мрачной, на уроках бывала рассеяна, стала получать плохие отметки. В ночь с 21 на 22 марта я снова стояла в карауле, начальником был Петр Янковой, и мен так живо вспоминалась та ночь в учительской, когда Владимир укрыл меня своим полушубком, что я не могла себе найти места от душевной боли. Дневник, 22 марта 1943 года. "Вот пришла с караула, устала, есть хочу, спать хочу, как черт. Не шутка: простоять 8 часов, не спать почти ни минутки и съесть за 24 часа всего 3 котлеты, да и те картофельные... И именно сегодня мне так тяжело, так тоскливо. Я никак не могу поверить, что его здесь нет, и что я никогда его не увижу. Как это может быть? Не понимаю...."

Разумеется, учителя заметили мое состояние и не удержались от комментирования. Дневник, 29 марта 1943 года. "Каникулы... Весенние недельние каникулы, которые мы по-прежнему проводили в школе. Вчера опять ходили в поход на Мылку, я потеряла варежку. 1 апреля начнется последняя четверть, потом испытания и в совхоз, потом 9 класс... А мне все это так надоело, я так устала... У меня в четверти 3 "поса", и Надежда Николаевна заявила на собрании, что я отошла от коллектива, занялась посторонними делами, увлеклась мальчиками, которые не стоят никакого внимания... И моя мама то же говорит... Ну и пусть. А испытания я сдам на "отлично" и год закончу ударницей во что бы то ни стало." Меня удивляло дружное и единодушное отрицательное мнение о Владимире и учителей, и учеников: никто не видел в нем ничего зорошего, тогда как я, наоборот, не видела в нем ничего плохого. И я не понимала, как он мог жить в этой атмосфере всеобщей неприязни, как мог быть веселым, общаться с товарищами, ходить с нами в походы, в кино, встречаться в "салоне". Он не ощущал этой неприязни? Или притворялся? Не потому ли он и пил? Для меня все это оставалось загадкой, а рассуждения о Владимире учителей и товарищей меня возмущали. Только Петр относился к нему с неизменным дружелюбием, но Петр ко всем относился одинаково, никого не прощал, никем не восхищался и разозлился лишь один раз на Риту, когда она сочла его влюбленным. Вскоре, покинул школу и Петр: его родители переехали в Амурскую область. Дневник, 13 апреля 1943 года. "В школе письмо получили от Владимира Колтовер. Пишет, что впервые оценил знания, полученные, им в школе. И советует: "Учитесь, друзья, пригодится!" Ну, я и учусь, сижу, зубрю уроки. Петька уехал позавчера в Малую Сазанку Свободненского р-на, обещал писать, взял мой адрес, учиться дальше не собирается. Ида Шашко в Биробиджан укатила, тоже адрес взяла и обещала писать, а Галочка Юрганова во Владивосток. Осталось нас 10 девочек - женский батальон. дела у нас идут по-прежнему. Развернули предмайское соревнование, собираем посылки и пишем письма на фронт. Я с головой погрузилась в уроки, готовлю доклад о Красной Армии. Позавчера был воскресник, грузили металлолом на пристани. Погода сумасшедшая - снег, пурга, вьюга, сугробы и ветер невероятный. Наша группа отвечает за украшение школы. А испытания нам сдавать по 8-ми предметам!!"

10 девочек - это все, что осталось от нашего 8-го класса, единственного 8 класса в нашей школе. И 7-й класс был один, и 9-й, и 10-й - давно прошли те времена, когда было 4- 5 старших классов и в каждом училось 20-25 человек. И в течение этого года от 32-х учеников, где были и мальчики, и девочки, осталось только 10. Это были: Абрамова Мария, Аранович Рита, Бутовская Анна, Варламова Юлия, Дворникова Людмила, Жданкина Татьяна, Морозова Елена, Путкова Алевтина, Сухарева Роза и Хлебникова Лариса. Их них трое (Мария, Люда и Аля) еще не вступили в комсомол, но я во все комсомольские дела в классе всегда включала их тоже - и потому, что они готовились вступить в комсомол, и потому, что дела наши нельзя было считать только комсомольскими: сбор металлолома, украшение школы, посылки на фронт - все это были дела общие, школьные, только проводились они по инициативе и под руководством комсомола. Дневник, 17 апреля 1943 года. "Если верить Ритке и Демидову, то Колтовер прислал мне привет. Ритка дает честное комсомольское, что Демидов сам сказал ей об этом. Не знаю. А дела идут. В прошлую субботу, 10 апреля в школе был вечер танцев с платными билетами в фонд обороны. Меня посылала В.А Сульженко на 199-й завод продавать билеты. А там все наши бывшие ребята работают! Рыжий черт в том числе! На вечер мне пришлось явиться, так как мы с Миркой, дежурили в гардеробе. На вечере были Коссобутский и рыжий, и я им пальто подавала! А возвращаюсь с вечера, рыжий набил морду Демидову - за что? Ну, кто их разберет, этих мальчишек! А насчет привета я еще разберусь." Дневник, 19 апреля 1943 года. "Вчера от Петьки телеграмму получила: "Приехали благополучно 15-го , передай привет классу." Ну, я и передала классу и Демидову. Демидов попросил дать ему адрес Петьки, но в телеграмме его не было, и я обещала дать, когда получу письмо. А потом решилась все-таки спросить, правда ли, что Колтовер мне привет передал. Вовка смеется: "Конечно, правда! Ты что, не веришь? Он из всех девчонок только тебе и передает!" А я сегодня доклад делала о Красной Армии для всей школьной комсомольской организации. Когда кончила, все захлопали, орут "бис", "качать докладчика" - в общем, с ума сошли. А доклад, по-моему, никуда не годный."

А письма Володи Колтовер лежали в Сталинской комнате, одно их них, первое, валялось под столом на полу, второе, адресованное Розе Кушко, лежало распечатанное, среди бумаг, и я, дежуря в комитете, прочла его: он просил Розу защитить меня от сплетен и интриг, а третье, нераспечатанное, лежало в ящике стола и было адресовано Демидову и Носаеву. Поскольку это был не конверт, а обычный военный треугольник, я его развернула и прочитала. Владимир жаловался на то, что пишет уже четвертое письмо, а ответов не получает, и сообщал о скором переезде в артучилище. Уже позже, в июне, я нашла в Сталинской еще одно письмо, Розе Кушко, он передавал привет всем и спрашивал, кончились ли "пакости" в школе и что сделала Кушко Роза - речь шла опять о тех же интригах и сплетнях, связанных с моим и его именем; значит, все это его беспокоит, он помнит и меня, и наши отношения! Я уже знала его адрес: Хабаровск, Красная речка, артучилище ДВ фронта, литер "Д", но написать ему ни за что бы не решилась, несмотря на его жалобы на невнимание друзей. Мне же он не написал - значит, я не нужна. Меня в это время захлестнули совсем другие проблемы. Во-первых, предстояли испытания. Дневник, 11 мая 1943 года. "Испытания на носу! Караул! 20 мая - немецкий в 5 часов; 22 мая - геометрия в 3 ч.; 24 мая - литература письм. в 11 ч.; 26 мая - литература устно в 9ч.; 27 мая - военное дело в 3ч.; 29 мая - алгебра в 9ч.; 31 мая - физика в 9ч.; 2 июня - анатомия в 3ч. Вот они дела-то какие! А как я еще сдавать-то буду? По немецкому еще и не начинала повторять, по алгебре, физике и военному делу ничего не знаю. Засыплюсь! Копаемся на пришкольном участке, Ритка тоже и совхоз собирается. А мы в Амурскую поедем! Ура!! Я у Евгеши два раза была, она больная лежит, беседовала с ней обо всем."

У Евгении Павловны погиб на фронте единственный сын, онатри дня не выходила их своей квартиры, мы проходили мимо нее на цыпочках, не дыша; когда она вышла и приступила к работе, ее нельзя было узнать, так она изменилась. С тех пор она часто болела, хотя прошло уже около года. Вторая проблема свалилась на меня почти одновременно с началом испытаний: Дневник, 25 мая 1943 года. "Иду топиться! Прощай, жизнь молодая! Неслыханное проишествие: я секретарь комитета ВЛКСМ школы им. Орждоникидзе! Вчера было собрание выбрали новый комитет, а меня секретарем. В комиетет вошли: Рябчиков Владимир Александрович - заместитель и произведственный сектор, Лариса Хлебникова пионерский сектор, Мира Архипова - культамассовый, Владимир Леванский - военный. Я - секретарь!!! Караул!! Сегодня иду в горком! Завтра провалюс по литературе! А Демидов заявил, что я замечательная, очень хорошая девушка, лучший группорг и вообще натрепался. "Вот, - говорит, - единственный комсомол, который всегда с билетом." (Это я!) Я отвечаю: "А что, это достоинство?" - "Да, - говорит, - больше достоинство." Я отвечаю: "А по-моему, обязанность." Артемова из горкома подтвердила, и он замолчал."

Владимир Александрович Рябчиков, который стал моим заместителем, был наш учитель географии: тогда ученики-комсомольцы были в одной комсомольской организации. Ситуация оказывалась пикантная: учитель-заместитель, подчиненный ученицы! Но нас всех равняла комсомольская дисциплина, а ученики, в свою очередь, не забывали об уважении к авторитету учителя. После каждого экзамена мы работали на пришкольном участке, он был расположен вдоль той части школы, которая обращена в сторону Амура. Участком и работами на них ведала Надежда Николаевна Бакун, как биолог, и, будучи классным руководителем нашим, исользовала нас как рабочую силу: мы вскапывали лопатами землю и разбивали грядки. Участок выполнял две функции: служил опытным полем для уроков ботаники и давал продукцию для школьного буфета. На нем сажали картошку, свеклу, морковь, лук; летом на этом участке работали юннаты, ученики 5-го класса, которых по малолетству не отправляли в совхоз, а осенью они же собирали урожай, хранившийся затем где-то в подвале; был во дворе и погреб, но оттуда могли запасы похитить. Для нас работа на этом огороде была чем-то вроде разминки после напряженной умственной работы, отдыхом после испытаний, которые шли одно за другим.

Дневник, 30 мая 1943 года. "Завтра сдаю физику. С ума сойти можно! Уже 12ч., а повторила только до энергии. Скорее бы сдать все, надоело. Еще анатомию 2-го надо было сдавать. А сдаю я прилично, неплохо: по литературе устно и письменно, по алгебре и военному делу - "отлично", а по немецкому и геометрии не знаю. С комсомольскими делами сяду в галошу: взносы надо принимать, на учет ставить, комитет и собрание провести, с Тольки выговор снять, в горкоме инструктаж получить; 2-го на конференцию. А 10-го уезжаем в Амурскую область. Красота!"

Все испытания мы сдали успешно, у меня были только отличные и хорошие отметки. Дневник, 5 июня 1943 года. "Мне сегодня исполнилось 16 лет!! Каково, а? 16 лет! А секретарь из меня никуда не годный. Сегодня спортплощадку строили, и я чуть с ума не сошла: комсомольцы разбежались, и оставшимся пришлось ковыряться там до 1 часу дня. Еще провели подписку на 2-й военный заем, я подписалась на 100р. - мама дала в счет будущих "трудодней" на огороде. Когда я только их отрабатывать буду?

Через несколько дней меня ошеломила повестка из военкомата: мне надлежало туда явиться 9 июня, захватив с собой удостоверение об окончании лыжной школы. Я обрадовалась несказанно, вообразив, что меня тут же пошлют на фронт. Однако дело сразу разъяснилось, как только я сказала, что меня зачислили бойцом спецподразделения связистов, но явиться туда я должна была после возвращения из колхоза. А в школе уже начинались разговоры о подготовке из нас военных телефонисток; была проведена экскурсия на телефонную станцию, где мы были просто ошарашены сложностью работы, которую увидели. В следующем году, в 9-м классе, нас предстояло эту специальность освоить.

А пока мы собирались в колхоз Тамбовского р-на Амурской области. Вновь состоялось городское собрание, проводил его Стесин в помещении цирка. Речь от имени школьников пришлось произнести мне, как секретарю комсомольской организации. Нас оформили бригадой из 20 человек, в которую входили, кроме нашего класса, девочки из 7-го и 9-го. Руководителем была назначена учительница начальных классов комсомолка Гузенок Валентина Петровна (я не уверена в том, что правильно помню ее имя и отчество). Из нашего класса ехали не все: я, Таня Жданкина, Лена Морозова, Юля Варламова, Аля Путкова и Роза Сухарева. Собиралась поехать и Рита Аранович, но, как обычно, осталась в городе. Из 7-го класса было 7 девочек, но я помню только Аню Ильину, а из 9-го шестеро, из них я помню Музу Французскую, Люду Болотину, Марину Окуневу и Бетту Пересторонину.

В связи с военным временем для проезда требовался пропуск; нам выписали один общий на всех вместе с нашей учительницей. Нам выдали продовольствие и хлебные карточки до Хабаровска, а там предстояло получить то и другое заново. И 18 июня 1943 года в 12 часов ночи мы выехали в колхоз им. Войкова Тамбовского р-на Амурской области на пароходе "Дзержинский". До Хабаровска мы ехали в салоне 2-го класса, где буквально, "сидели друг на дружке", так было тесно, и только от Хабаровска разместились в каютах 2-го класса. 20 июня пароход пришел в Хабаровск и, пока он заправлялся углем, я, Лена и Таня ходили в город. Конечно, он очень отличался от Комсомольска, особенно главная улица: она была вся застроена многоэтажными зданиями, был и городской транспорт - некое подобие автобусов. Я еще помнила свою поездку в Хабаровск с отцом в 1940 году - тогда он тоже произвел наменя впечатление большого, красивого города, настоящей столицы края.

Пароход наш отошел в 10 часов вечера, и тут выяснилось, что нашей учительнице не удалось ни оформить хлебные карточки, ни получить продовольствие: все это мы должны сделать по прибытии на место. Это было логично: мы ехали на работу в Амурскую область, она и должна была нас кормить. Но почему об этом стало известно только в Хабаровске, откуда до нашего колхоза 6 дней пути, никому не было понятно. Валентина Петровна смогла только забежать на рынок и купить на свои деньги несколько буханок хлеба - и с тем мы отправились в плавание. Хлеб разделили так, что каждый получал в день три раза по одному кусочку весом не более 50г, а воды в Амуре было сколько угодно. Так мы и ехали. На третий или четвертый дент чувство голода исчезло и наступила общая слабость - мы не могли даже пошевельнуться, не только ходить.

И все же нам удалось выбраться на палубу и взглянуть окрест. Какая красота! Пароход шел вплотную у самой границы с Маньчжурией верховьем Амура, приближаясь к его истокам - слиянию рек Шилки и Аргуни, поэтому Амур был очень узок и сужался все больше и больше, так чтобы оба берега были от нас совсем близко. И оба берега были так красивы! Не тайга, густая, дремучая, суровая, к которой мы привыкли, а степи расстилались перед нашими глазами, бескрайние цветущие степи, начинавшиеся сразу за прибрежным кустарником, тоже цветущим и пышным. Огромные бабочки - махаоны - с крыльями будто из бархата, черные, синие, прилетали с берега и порхали над нами безбоязненно, потому что мы неподвижно лежали или сидели на палубе не в силах шевельнуться. Сейчас, в другие времена, может возникнуть вопрос, как могли допустить, чтобы голодали дети, почему не пришли на помощь пассажиры или команда парохода. Но мы были уже не дети, нам было 16-18 лет; у каждого из нас были деньги, на которые можно было что-то купить на рынке в Хабаровске; что же касается помощи, то и пассажиры, и команда, как и все в то время, жили впроголодь, получая по карточкам только хлеб от 450 до 600г в день. И поскольку мы попали в такой переплет сами по собственному недомыслию или нерасторопности, то сами должны были из него выбираться. К тому же немногие из нас получили паспорт, что тоже объяснялось общим положением: в милиции не было паспортных книжек, и тем, кто обращался за паспортом, выдавали просто справку с фотокарточкой. В пограничной зоне, которой была Амурская область, такие справки не признавались, и только пропуск, заверенный в Хабаровске, спасал нас от немедленной высадки на берег, когда патрульная служба проверяла документы пассажиров. А проверки эти производились после каждой остановки, где никто из нас даже не мог выйти на время стоянки, так как пропуск был общий. И наша учительница, имевшая настоящий паспорт, тоже была в этот общий пропуск включена. Правда, ее могли одну пропустить на берег, но на каждой стоянке у нее все время уходило на объяснения с патрулем относительно того, кто мы, почему без паспортов, куда и зачем едем, и она боялась отстать от парохода. Одним словом, раздобыть провизию, просто купив ее где-нибудь, у нас не было никакой возможности, и мы проехали так 6 суток. 26 июня в 8 часов утра мы прибыли в село Константиновка; выбравшись на берег, повалились прямо на землю и лежали, как бревна. Из колхоза за нами должны были прийти подводы. Валентина Петровна пошла искать еду и нашла ее в заведении, которое гордо именовалось рестораном. Но ресторанными там были только цены, что же касается блюд, то это был жиденький суп из сушеной кеты с пшеном, отварная картошка и чай. Да, мы отвыкли от еды, поэтому не могли осилить даже такой скудный обед и снова улеглись на берегу. Подводы, т.е. лошадь с телегой, прибыли только вечером. Управлял этим "транспортом" мальчишка лет 12, босой, в подвернутых брюках взрослого человека, видимо, брата или отца, в сатиновой рубашке, тоже с чужого плеча, белобрысый, загорелый, с живыми синими глазами. Он лихо подогнал лошадь, размахивая над головой вожжами, ловко стоя в подпрыгивающей на ухабах телеге, громко вопросил: "Кто здесь городские, на работу приехали?" Я подняла от земли голову и ответила "Это мы." - "Вы?!" - удивился и ужаснулся мальчишка, а потом захохотал. - "Ну, че ты ржешь? - рассердилась я - мы 6 дней ничего не ели." Мальчишка свистнул, крутанул вожжами над головой и куда-то умчался и на свои места. Однако всоре он верулся и закричал: "А ну, вставайте, работнички! Ужин подан!" Мы оживились: "Какой ужин, где?" Ресторанный обед пробудил у нас угасшее чувство голода и даже аппетит, поэтому, когда мальчишка, которого звали Федькой, стащил с телеги на траву два таза, один с винегретом, другой с творогом, круглый каравай хлеба, порезанный на 20 долек, и жбан с горячей водой, разбавленной молоком, мы набросились на эти поистине королевские яства, не спрашивая, откуда все это, как и за какие деньги. Потом выяснилось, что ни за какие, даром: богатая Амурская область, житница Дальнего Востока, могла себе это позволить. А ресторанный обед подготовил нас также к такому изобилию, и мы справились с ним безболезненно. Федька с инетересом смотрел, как мы уничтожаем ужин (ложки и кружки были у нас с собой), потом забрал пустую посуду, отвез ее туда, где взял, и скомандовал: "Ну, а теперь усаживайтесь в экипаж!" И мы уселись, все 20, в эту телегу, Федька взмахнул вожжами, и наш "экипаж" с грохотом понесся по глубоким каналам сельской степной дороги в село Войково, в 15 км от Константиновки. Прибыли мы туда в 11 часов вечера. Нас ждали и разместили в большом деревянном здании, которое было одновременно школой, клубом и правлением колхоза. Встретил нас председатель - фронтовик, на одной ноге, вторая была простой деревяшкой, и это был единственный мужчина в селе, если, конечно, не считать Федьки и его приятелей. Школа была семилетней, Федька перешел в 6-й класс, а выпускники выбыли: ребята в военные школы, если им уже исполнилось 16 лет, или на заработки в Благовещенск; девушки тоже уезжали в город, некоторые работали в колхозе. Но их было так мало, всего 9 человек окончили 7 классов. Военные школы создавались в райцентрах и городах, там мальчики после семилетки обучались военному делу и по достижении призывного возраста шли в армию: настоящая военная подготовка, которую проходили мы, была недоступна сельской семилетке.

Наше жилище в селе Войково было просторным, но не очень уютным: высокие потолки, большие окна, никакой мебели, только сплошные нары вдоль стены, на которых было расположено 20 постелей - не солома и не маты, как в Хурбе, а матрацы из сурового полотна, набитые сеном, и такое же подушки, на каждой постели - два одеяла, одно вместо простыни, другим укрываться, на подушках были бязевые наволочки. Мы стирали их потом в озере каждую неделю, на что нам выдавалось по одному куску мыла каждой из нас раз в месяц; стирали и одеяла, они были тонкие, байковые. Вскоре нам дали стол и несколько стульев, и наше жилье стало походить на нормальную комнату.

В первый день после приезда, 27 июня, мы не работали, осматривались и осваивались. Из "экскурсии" по селу выяснилось, что оно очень маленькое, всего одна улица, по которой бродят телята, а в больших лужах лежат довольно толстые хрюшки. За селом перед нам открылся вид на бескрайние степи и такие же бескрайние поля, на полях росли рожь, картошка, огурцы, помидоры, разные корнеплоды. Нам предстояло убирать рожь - абсолютно новое и незнакомое для нас дело. Амурскую область недаром называли житницей Дальнего Востока: только здесь рос хлеб, только отсюда можно было вывезти зерно в таежные и северные районы. Вся Украина, кормившая страну хлебом, оказалась в руках врага; теперь хлеб давала Сибирь, а у нас - Амурская область. Нужно было собрать всю рожь, до единого зернышка, а рабочих рук не хватало, поэтому нас сюда и прислали. Но до уборки хлеба было еще далеко, и мы приступили 28 июня к обычной для нас работе - прополке помидоров и огурцов, прореживание корнеплодов, пасынкование помидоров (уничтожение лишних побегов), прополка и окучивание картошки. Работали, как и в Хурбе, по нормам взрослых, с 6 часов утра до окончания светового дня с большим обеденным перерывом, с 13 до 16 часов на время жары, без выходных. Поля были далеко от села, а обед нам привозил все тот же Федька. Обеды были роскошные и обильные, в трех бочонках: в одном суп - обычно это была горячая вода, разбавленная молоком, где плавали "лягушки" (галушки) из пшеничной муки, очень вкусные; иногда вместо галушек было пшено или перловка; иногда борщ из той моркови и свеклы, которые мы выдергивали при прореживании, разумеется, без мяса, но приправленный молоком вместо сметаны, а овощи поджаривались на растительном масле; вместо капусты в борщ клали листья крапивы и лебеды. На второе была какая-нибудь каша, на третье - "обрат" (молоко, пропущенное через сепаратор), обратом мы запивали кашу, т.к. она была без масла. Что самое главное - вдоволь давали хлеба, без карточек, и это был настоящий деревенский хлеб, пышный и вкусный. Разумеется, тут были ограничения, никому бы не позволили взять целую буханку весом больше 1 кг, но на каждую из нас приходилось не 600, а не менее 800г и этого было вполне достаточно. Работать было немного легче, чем в Хурбе, т.к. не было гнуса - мошкары, которая днем облепляет лицо и жалит не слабее комара. Она очень досаждала нам в Хурбе, а здесь мы работали спокойно, зато вечером бежали с поля бегом, подгоняемые тучами комаров. Утренний подъем тоже был не такой болезненный: нас будило в 5ч. 30м. местное радио, громкоговоритель висел на столбе около нашего дома, где помещалось правление. Председатель специально установил там радиоточку, чтобы все село слушало сводки информбюро. Вещание начиналось громкой, бодрой музыкой, мы вскакивали, умывались и бежали в столовую, где завтракали кашей с неизменным обратом. Туда же приходила Валентина Петровна, получившая у председателя дневное задание. И мы отправлялись в поле. Ужинали в той же столовой, той же кашей с обратом, и в 10 часов уже спали мертвым сном. Как-то случилось так, что нам не дали наряда на работу, так как председатель был в отъезде, и мы отправились на озеро - Амур был далеко, и местное население довольствовалось маленьким и не очень глубоким озером. Там плавали белые кувшинки, поднимались из воды камыши с коричневыми, словно бархатными верхушками, и плавала пара лебедей. Мы так удивились, увидев их! Ведь на Дальнем Востоке лебедей нет! Оказалось, что прошлой весной председатель привез с запада несколько птенцов, из них выжили только двое и теперь живут в озере, в камышах для них сделан домик. Председатель ждет, что они выведут птенцов и в селе Войково появится Лебединое озеро... Он вообще был с фантазией, наш председатель. Я не помню ни его фамилии, ни имени и отчества - вероятно, потому, что все звали его не иначе, как председатель, и он охотно откликался на такое обращение. И вот он предложил провести нам в клубе концерт для сельчан. Разумеется, концерт не музыкальный, так как никаких инструментов не было, а петь мы не умели, но председатель слышал, как по вечерам или в ненастные дни мы читали вслух стихи, и вот такой вечер декламации он и предложил нам устроить. Мы обрадовались и начали готовиться. Репертуар был разнообразный - от "Евгения Онегина" до "Василия Теркина". Я взялась прочитать отрывок из "Витязя в тигровой шкуре", Муза Французская, знавшая больше всех стихотворений, предпочла Пушкина, Лена Морозова - Лермонтова. А потом нам вдруг пришла в голову идея: поставить отрывок из драмы Лермонтова "Маскарад". Мы все хорошо ее знали, увлекались демоническим образом Арбенина, сочувствовали Нине и ее судьбе, и решили поставить сцену смерти Нины. Разумеется, текста у нас не было, мы общими усилиями воспроизводили сцену наизусть. Проблема была в том, что некому было изображать Арбенина. В конце концов эта роль была поручена Лене Морозовой, а Нину играла Таня Жданкина, красивая синеглазая девушка с толстыми косами. Концерт состоялся в июле, как раз в тот день, когда на нас буквально свалилась с неба новость о грандиозной победе наших войск под Курском: днем, работая в поле, мы увидели пролетевший над нам самолет, а затем сверху посыпались темные комочки. Развернулись парашюты, и прямо к нам на картошку опустились шестеро парашютистов. Мы со всех ног бросились к ним и узнали о танковом сражении под Прохоровкой, которое состоялось 12 июля и завершилось полным разгромом немцев. Мы взялись за руки и хороводом пустились в пляс вокруг наших "небесных вестников". А к нам уже бежал на своей деревяшке испуганный председатель: что за парашютисты? Почему? Откуда? В погранзоне в военное время можно было ожидать всего. Но все быстро выяснилось, парашютисты вместе с нами направились в столовую,т.к., в связи с предстоящим концертом, у нас сократили рабочий день. И вечером состоялся концерт, среди зрителей, конечно, были "небесные гости". Они быстро познакомились с местными девушками, где-то нашелся баян, а среди парашютистов - баянист, и наш концерт обогатился песнями, которые исполнялись артистами вместе со зрителями; затем начались танцы, а потом всю ночь над селом неслись звуки баяна и девичьих голосов. Мы же не чувствовали себя настолько взрослыми и в этом развлечении участия уже не принимали. Но, как все говорили, наш концерт имел успех, и мы сами видели, с каким напряженным вниманием зрители нашу декламацию и слушали сцену из "Маскарада"; текст мы воспроизвели по памяти и записали, я была суфлером, спрятавшись сбоку за портьеру, служившую занавесом. Сцена клуба была маленькая, в зале стояли длинные скамейки; из-за светомаскировки клуб не освещался, в нем обычно демонстрировались фильмы и два окна завешивались брезентом. Так сделали и на этот раз, но сцену пришлось осветить двумя керосиновыми лампами, так как электричества в селе не было (кинофильмы показывались с помощью движков, которые вращались вручную). Эти лампы нам очень мешали: мы на них все время оглядывались, боясь, что они упадут и устроят нам пожар. Но все село освещалось керосиновыми лампами, только у нас, в нашем жилище, никакого освещения не было: слишком большие окна, нечем было замаскировать, и мы довольствовались светом луны, пока председатель не принес нам маленький ручной фонарик. Но мы не собенно страдали от недостатка освещения, т.к. с наступлением темноты ложились спать. Сразу же после концерта, 15 июля 1943 года я совершенно неожиданно получила письмо от Володи Колтовер. На конверте не было обратного адреса, я совсем не могла себе представить, чье это письмо, и, только начав читать, уловила что-то знакомое в почерке. Взглянула на подпись и увидела: Вл. Колтовер. Это был гром среди ясного дня, потрясение небывалое, необычное: как будто вдруг смешались и вспыхнули в душе самые разнообразные чувства и буквально ударили мне в голову. Я схватила письмо и бросилась бежать куда-нибудь, где можно уединиться и прочитать его спокойно. Ошеломило самое начало: "Извини меня за неожиданное письмо, дело в том, что я набрался некоторого нахальства, так сказать, перенял опыт ведения войны у противника. Прими это письмо, как мою глубокую признательность к тебе." Почему это нахальство - написать письмо девушке, с которой учишься в одной школе? О каком противнике идет речь, о каком опыте и о какой войне? Со мной? Но меня он называет другом в этом письме и благодарит за доброе отношение к нему. Откуда у него мой адрес? Откуда он знает, что меня вызвали в военкомат - а он знает, т.к. выговаривает мне за этот "романтичный" поступок, но причем тут романтизм, если меня вызывали повесткой? Я так и не получила ответов на эти вопросы, хотя и задала ему их сразу же, и только смутно догадывалась, что кто-то написал ему обо мне или от моего имени. Второе было вероятнее всего, так как впоследствии я поняла, что инициатором переписки он считает меня. Письмом Владимира заинтересовалась Муза. "Ну и что он тебе пишет?" - "Ничего особенного, - отвечала я - "Ну, и как же он живет?" Я прочитала ей строчки: "Учусь хорошо, взысканий нет. Скучать нет времени. Каждый день хожу в парк... в орудийный. Извини за наставления. С приветом Вл.Колтовер" - "Противно пишет! - отозвалась Муза. - Разве так пишут девушке? Как будто перед начальником отчитывается!"

Тон письма действительно был несколько суховат, даже официален, но мы же не были близкими друзьями! Однако Муза считала, что Владимир вообще не способен на настоящие дружеские отношения, потому что слишком эгоистичен, самовлюблен и к девушкам относится без увлечения. Она повторила мне историю его отношений с Аллой Космаревой и Майей Савчук, которым он в одинаковых выражениях объяснялся в любви; к ней присоединились и подтвердили эту историю Люда Болотина и Марина Окунева, а Муза, работавшая с ним прошлым летом в совхозе, поведала о его ежедневных пьянках, за которые его из совхоза отозвали. Я уже слышала эту историю от Веры Карпенко и была ошеломлена и озадачена. А потом победило мое давнее привычное чувство сознания его превосходства надо мной, память о его обаянии, о его добром и чутком внимании ко мне, и его письмо стало для меня источником огромного счастья: ведь он называл меня своим другом, сожалел о том, что не понял этого раньше...

Светлое чувство благодарности, бережной нежности, доверия и чистой радости озарило все последующие годы наших отношений с Владимиром, и никогда, даже в самые страшные и тяжелые для меня моменты, не угасал образ того Володи, который так доверчиво и искренно протянул мне руку дружбы. Я поверила в его дружбу и упорно стремилась сохранить эту веру всегда, на самых крутых поворотах наших отношений. Это была не самоуверенность: я верила в него, в силу его души, в цельность его чувств. И я с великой радостью взяла обязанность его друга и немедленно ответила на его письмо, и в моем ответе было много вопросов, в том числе, и о его пьянках в совхозе - правда ли это, и если правда, то как это объяснить.

4 августа 1943 года я получила от Володи второе письмо, где был ответ только на один мой вопрос: ".... тебе что-то рассказали обо мне не совсем лестное, но ты не поверила... Кое-что здесь правда, а именно: мое недостойное поведение в один дождливый день. Я тогда напился до того, что, как говорится, не видал своей руки. Мне до сих пор стыдно и горько от этого моего поступка. Я сам не знаю да и не помню, как все это получилось. Помню только, что накануне получил письмо от матери, в котором писалось, что мой 19-летний брат Алексей погиб на Ленинградском фронте... он был не только двоюродным братом, но и лучшим другом, которого я любил, как родителей... Это не отговорка, но, по-моему, несколько смягчает обвинение. Главная же причина, что я смалодушничал, не нашел в себе силы воли, чтобы пойти против ребят. Впрочем, мне все равно пришлось из-за некоторого хамства и распущенности поссориться и уехать на элеватор... Об Алексее не должны знать другие."

Я снова была озадачена. Конечно, гибель брата - тяжкое горе, и, видимо, естественно было напиться, но мне все же казалось, что такой способ преодоления душевной боли свойствен людям взрослым, прежде всего, а не 17-летнему школьнику, у которого и денег-то на выпивки нет, а привычки топить горе в вине еще не образовалось. "А у тебя эта привычка уже есть... И что за ссора у тебя с ребятами из-за их хамства? И почему об Алексее не должны знать другие?.."

Эти вопросы я задала Владимиру в очередном письме, которое написала не сразу, а после долгих размышлений, колебаний, сомнений. Муза снова поинтересовалась, о чем пишет Владимир, и засмеялась, узнав, что все свои пьянки он свел к одному случаю: "Врет, хочет казаться лучше, чем он есть, он тебя уважает, вот и скрытничает." Я же считала, что перед человеком, которого уважаешь, скрытничать нельзя. Может быть, я помогу ему это понять? Кто знает?... Тем временем, в наших сельхозработах наступила перемена: нас наконец-то направили на ожидаемую работу - уборку хлеба. Произошло это не сразу. Сначала нас подобающим образом "обули": выдали брезентовые туфли на деревянной подошве, чтобы мы не кололи ноги о стерню (оставшиеся после жатвы короткие части стеблей), затем рассказали, какая работа нам предстоит: вязать снопы за конной жаткой. Норма - 300 снопов в день на человека. И мы вышли в поле. Перед нами лежали ряды сжатой ржи, а где-то вдали размахивала крыльями жатка. Поле уходило вдаль, к горизонту, у него, оказалось, не было конца. В поле нас встретила колхозница, одна из вязальщиц. Она показала, как вяжется сноп: сначала из колосьев скручивается перевясло (нечто вроде веревки), на него кладется охапка ржи и перевязывается - все! Очень просто! И мы приступили к работе. Увы! Во-первых, перевясло не скручивалось в жгут и сразу же распускалось; во-вторых, стерня нещадно колола наши ноги выше деревянных туфель, а колосья до крови кололи наши голые руки (вязальщица, которая нас учила, была в сапожках и в закрытой плотной рубахе с длинными рукавами); в-третьих, если даже нам удавалось скрутить перевясло и перевязать охапку ржи, оно разрывалось, и рожь сыпалась на землю, теряя зерно. Мы растерялись. Вязальщица, инструктировавшая нас, ушла, и мы остались один на один с возникшей проблемой. Что делать? Попробовали вязать один сноп вдвоем, но результат был тот же. С великим трудом нам удалось связать до обеда 4 снопа, которые не стыдно было так назвать. 4 снопа на 20 человек! При норме 300 на одного человека! Нет, в такой отчаянной ситуации мы еще никогда не бывали... Первой "нашла выход" Роза Сухарева: она упала на свой "сноп" и разрыдалась, за ней расплакались Аня Ильина и Таня Жданкина, к ним присоединилась Люда Болотина, и вскоре вся наша бригада отчаянно рыдала над разбросанными колосьями, а Валентина Петровна только испуганно твердила: "Девочки, девочки, успокойтесь, не надо так!" Приехал наш Федька с обедом, но мы его прогнали, категорически отказавшись от незаработанной еды. И, наплакавшись, заснули тут же, вповалку. Во сне я ощутила чей-то взгляд, приоткрыла глаза и увидела... председателя: он стоял и смотрел на нас, но не сердито, а озабоченно, видимо, соображая, что ему делать с такой рабочей силой... Потом он повернулся, прошел к дороге, сел в свою двуколку и уехал. А я вскочила: "Девчонки, вставайте! Председатель здесь был!" Все всполошились: "Он видел, что мы спим!? Какой позор! Что теперь делать?" Мы снова схватились за снопы и к вечеру общими силами связали 10 штук, кособоких и неуклюжих. 14 снопов за весь день! Не выходило даже по одному снопу на человека... Мы уныло поплелись домой, когда село солнце, решив не ходить даже на ужин. Но не нашем крыльце нас ждал председатель. "Ужинали?" - "Нет." - "Быстро в столовую, там поговорим." В столовой он подождал, пока мы нехотя съели свою кашу с обратом, затем сказал: "У нас достаточно опытных вязальщиц, прислали из Константиновки, так что завтра пойдете пересыпать намолоченное зерно. Жатка уже несколько дней работает, сегодня весь день молотили, а зерно не должно слежаться, его нужно все время ворошить. Вот этим вы и займетесь. Сразу после завтрака я сам отведу вас на ток."

Мы думали, что он разругает нас беспощадно, что он будет говорить о положении на фронте, о том, что мы бездельники и дармоеды, нахально заснувшие на работе - и ничуть не бывало! Он смотрел на нас сочувственно и даже виновато, понимая всю трудность положения. Мы воспрянули духом, развеселились и на следующее утро дружно прибежали на новую работу. На току работала молотилка, под навесом лежали горы зерна. Председатель пересчитал нас и поставил двоих к молотилке подавать снопы с машины, а остальным дали широкие деревянные лопаты и показали, как пересыпать зерно. Мы с удовольствием взялись за эту понятную, хотя и незнакомую работу, однако вскоре оказалось, что наших сил и здесь маловато: тяжелые лопаты, тяжелое зерно, а пыль, летевшая от молотилки, засыпала глаза и уши, лезла в нос, за шиворот, под платье, мы чихали и кашляли, у нас болели руки, ныла спина, щипало ноги... Роза опять начала всхлипывать, но тут во мне заговорил голос комсомольского вожака, я вспомнила о своих обязанностях секретаря комсомольской организации школы и сердито прикрикнула на Розу. Валентина Петровна посмотрела на меня с удивлением, т.к. до сих пор я ничем никому не напоминала о том, кто я, и никаких признаков комсомольской работы у нас не было, хотя мы находились в отъезде уже больше месяца. Мне казалось, что нет никакой необходимости что-то делать, все и так всё понимают; к тому же, из 20 членов нашей бригады только 8 были комсомольцы, включая Валентину Петровну. Кроме того, у меня не было ведомостей для приема взносов, наши комсомольские билеты были сданы в горком - одним словом, я с удовольствием сняла сама с себя свои обязанности секретаря комсомольской организации и считала, что все обстоит благополучно: работали хорошо, нормы (до работы на хлебе) перевыполняли - чего еще нужно? Оказалось, не ко всякой работе мы готовы, оказалось, что мы жалеем себя и падаем духом перед трудностями, что мы забыли, в какое время живем и какие трудности стоят перед фронтовиками. И они их одолевают! А мы? Кроме слез и рыданий, ни на что не способны! Нет, так нельзя! И вечером того же дня, 25 июля 1943 года, я собрала комсомольцев для обсуждения наших дел. Сначала я хотела просто поговорить, но Валентина Петровна потребовала проводить собрание по всем правилам: председатель, секретарь, протокол. Раздобыли бумагу и ручку, уединились в одной из комнатушек клуба, т.к. шел дождь, председателем была Валентина Петровна, секретарем Роза. Слово предоставили мне, и я попыталась представить дело так, как я его видела: нас привезли в такую даль для того, чтобы мы помогли колхозу, а не сели ему на шею с нашим неумением, что на самом деле и получилось. Председатель идет нам навстречу, ищет работу полегче, но мы должны делать не то что легче, а то, что нужно - почему мы об этом забыли? Почему мы не можем взять себя в руки и научиться тому, что умеют делать 12-летние дети? Они работают на молотилке без чихания и кашления и уж, конечно, без слез! Хватит позориться, надо работать, а не плакать! Конечно, нам трудно, мы далеко от дома - а кому сейчас легко? И мы уже не дети! Меня выслушали молча, только Роза опять всхлипнула, но сразу же замолкла. Аня Ильина сказала, что мы, конечно должны научиться и привыкнуть, но для этого нужно время, нельзя же так сразу уметь все делать. Таня Жданкина возразила, что хлеб ждать не может и она согласна, надо работать. Валентина Петровна предложила перенимать опыт местных жителей: они, работая на молотилке, завязывают куском марли рот, нос, а где мы возьмем марлю - сразу возник вопрос. Марли нет, но у всех есть головные платки, они из ситца, тоже пригодятся. Завтра так и сделаем. И чтоб без слез! На другой день мы обвязались платками, оставив только глаза. Валентина Петровна предложила сделать то же самое остальным, тем, кто не был на нашем собрании, не будучи комсомольцами, и тоже призвала их к терпению и стойкости. Они молча согласились, только Муза насмешливо заявила, что хлеборобом стать не собирается. "И другие, возможно, не собираются, - возразила я, - но сейчас никто не располагает собой, никто не может делать только то, что ему хочется. Вот кончится война, и тогда каждый пойдет своей дорогой. А пока будем делать то, для чего мы сюда приехали."

Мы рьяно взялись за дело и больше недели работали на току без жалоб и слез, но уставали так, что падали на постели камнем, едва успев умыться.

Наступил август, ночью стало прохладно, и председатель выдал нам еще по одному одеялу. За прошедший месяц мы несколько раз стирали в озере наволочки, выстирали и одеяла - для стирки нас освобождали от работы после обеда. Купались мы в том же озере, головы мыли дома, нагревая воду в кухне столовой и поливая друг другу из ковшика; туалетное мыло, зубной порошок мы привезли с собой, хозяйственное нам выдавали здесь.

А озеро тем временем действительно стало лебединым: пара лебедей вывела четырех птенцов. Они были очень смешные и трогательные, мы с удовольствием смотрели на эту дружную семью и наслаждались красотой природы. Природа же здесь была особенная, совсем не такая, как у нас. Прежде всего, нам были внове степи - бескрайние пространстаа без единого дерева, полные цветущих трав, цветов и аромата. Деревья росли на сельской улице - это были тополя, но очень странной "кипарисной" формы. А дома в селе Войково, как и в Константиновке, вовсе не были похожи на обычные рубленные избы русской деревни - нет, это были настоящие украинские мазанки, белые, крытые соломой домики с расписными ставнями: население состояло из переселенцев с Украины, прибывших сюда еще в 19 веке, когда происходило заселение Приамурья. Перед домиками были разбиты маленькие палисадники, где росли яркие крупные цветы, их окружали заборы, тоже яркие, разноцветные: голубые, зеленые, желтые. Все это было очень нарядно и красиво, но вид портила улица с ее огромными лужами. Однако село отличалось чистотой, мусор нигде не валялся. Жители, вернее, жительницы, т.к. мужчин не было, одевались по-украински: в сборчатых длинных юбках и вышитых сорочках ходили они ежедневно, это была обычная, будничная одежда. Работали женщины в колхозе, выполняя всю мужскую работу: пахали, боронили землю с помощью трактора, который им давали из Константиновки, косили и стоговали сено, заготавливали на зиму топливо. С топливом было трудно, приходилось ездить далеко на север, где росли деревья, но, в основном, топили хворостом, соломой и кизяками из коровьего навоза. Коров в колхозе было немного, не более 20, но они имели ухоженный вид и давали много молока. Молоко колхоз сдавал государству, его отвозили в Константиновку, там перерабатывали на масло, пропустив через сепаратор, обрат возвращали - обратом поили телят и нас; впрочем, не только нас, его использовала столовая. Пастухами коров были дети, такие же, как Федька; на заре они выгоняли в степь и на заре же, уже вечерней, пригоняли их обратно. Младшие братишки и сестренки носили им еду. Коровы были у каждой семьи, так же, как и куры, гуси, утки, свиньи. Вся эта живность по утрам кудахтала, крякала, хрюкала, требуя корму, и ухаживали за нею тоже дети, часто совсем маленькие, 6-7 лет. Так жила в глубоком тылу российская советская деревня все военные годы - без мужчин, трудом женщин и детей. В августе нас вновь перевели на полевые работы. Мы собиралии огурцы, пололи капусту, окучивали картошку. Дни стояли по-прежнему жаркие, но уже не так яростно жгло нас солнце после полудня. Мы загорели, выросли, окрепли, привыкли к своей трудовой жизни, хотя сильно тосковали по дому: письма приходили редко и приходилось гадать, что там происходит, иногда в буквальном смысле слова: девочки выучились гадать на картах и сосредоточенно занимались этим по вечерам. Опять мне пришлось вмешаться: я предложила наш, хурбинский, способ времяпровождения - пересказ произведений литературы.

Читать нам было нечего: школьная библиотека на лето закрылась, газеты привозили 1 раз в неделю. Мы регулярно слушали радио, которое приносило нам известие уже радостное: наша армия почти на всех фронтах переходила в наступление, ошеломляя врага энергией и силой натиска, неожиданного для них. Но скоро ли конец? Этого не знал никто, и нам оставалось только ждать и помогать по мере наших сил.

После 10-го августа начались дожди, и у нас наступил "период застоя": в поле работать было невозможно, и председатель не знал, чем нас занять. Наконец придумал: мы стали плести маты для парников из соломы. Утром мы приходили в амбар, где лежала солома после обмолота, усаживались и начинали работу. Сначала мы связывали солому в длинные, тонкие пучки, а потом соединяли их, перевивая бечевкой. Опять пыль, обвязываемся платками и терпеливо делаем свое дело.

После дождей все поле покрылось сорняками, и мы вновь пошли на прополку. Нам сильно докучали оводы днем, а комары вечером, мы прибегали искусанные к озеру, бросались в прохладную воду, избавляясь от боли и зуда, ничем другим помочь мы себе не могли. От комаров по вечерам зажигали дымокуры и сидели около них, слушая литературные пересказы друг друга. В основном, рассказчицами были я и Муза. Я рассказывала "Тихий Дон" Шолохова, Муза - "Американскую трагедию" Драйзера. Иногда мы просто разговаривали, строили планы на будущее, после войны. И все мы были страшно злы на Гитлера, на немцев вообще, даже на немецкий язык, который учили в школе. Мы воображали, что нам в руки попался бы - ну, не сам Гитлер, а просто какой-нибудь немец: что бы мы с ним сделали? Придумывали разные казни и, наконец, остановились на одной, самой страшной, как нам казалось: раздеть и привязать там, где много комаров - пусть мучается. Но такие агрессивные настроения бывали у нас не часто - мы больше радовались жизни и искали в ней хорошее. В этом нам помогала природа - удивительная природа верховьев Амура. Самым удивительным, пожалуй, здесь было небо, его обычайно богатые и разнообразные цвета, в которые оно окрашивалось не поочередно, а одновременно. Садилось солнце, окруженное темной тучей - и солнце было ярко алым, буквально пылало багровым пламенем, а туча вокруг него была иссиня-черной, чуть дальше - лиловой, еще дальше - сиреневой, а небо становилось пепельно-розовым, и горы облаков, уже выше тучи, в голубом небе, казались лепестками чайных роз. Это было настолько красиво, что мы забывали о комарах и стояли, буквально окаменев, глядя на этот роскошный, сверкающий праздник красок. А грозы! Никогда и нигде больше я не видела таких торжественных и красочный зрелищ, какими были грозы в Амурской области. Они надвигались стремительно, неся с собой ураганный ветер, в лилово-черных тучах беспрерывно вспыхивали золотые молнии, и, наконец, небо становилось бело-золотым от этих молний, своим сиянием уничтожающих мрак туч. Красота природы исцеляла, обогащала наши души. Но мне вскоре довелось встретиться с другой, душевной, красотой человека, и эта встреча дала мне силы для всей моей жизни. Вот как это произошло: 26 августа я получила вызов из Комсомольского горисполкома - мне предлагалось срочно вернуться домой в связи с тяжелым заболеванием матери. Я очень испугалась, понимая, что только в самом крайнем случае отец мог решиться меня вызвать с сельхозработ. Я сама, впрочем, чувствовала себя неважно, еще в июле начались прежние боли в пояснице, но они были и у Али, и у Розы, и даже Лена, самая крепкая из нас, порой жаловалась на поясницу. Но обо мне девочки говорили, что слышат ночью мой стон, Валентина Петровна поднимала вопрос о поездке в Константиновку, где был ближайший медпункт - но что могли там сделать? Я и в Комсомольске не обращалась к врачу, только сообщила матери о том, что было со мной в Хурбе, но она сочла это результатом перегрузки, и я тоже перестала задумываться на эту тему. Здесь мне было полегче, и хотя я написала родителям о своем самочувствии, но вскольз, как о помехе второстепенной. И вот теперь мама сама больна. Что с ней? Я знала, что у нее бывают обострения тромбофлебита, тогда она не может ходить - если так, это серьезно, надо ехать. Я оставила Лену Морозову своим заместителем по комсомольской работе, и 28 августа ночью Валентина Петровна посадила меня на пароход в Константиновке, куда отвез нас всё тот же Федька. Мне дали на дорогу 50р. из общей кассы (билет стоил 40р.) и 30р. у меня было своих; также снабдили меня провизией: буханка хлеба, десяток огурцов, узелок с творогом. Все это было уложено в мешок и завязано. Билет я должна была купить на пароходе. Ночью касса была закрыта. Я пробралась в каюту 3 класса, где было одно свободное место, положила под голову мешок с провизией и заснула. Когда проснулась, пароход шел полным ходом вниз по Амуру. Я взяла из мешка деньги (все!), завернутые в газету, и пошла к кассе. Она была открыта. Я достала деньги и попросила билет до Комсомольска. И до сих пор помню тот безумный, панический ужас, который охватил меня, когда я услышала ответ кассирши: "Паспорт и пропуск!" Да, паспорт и пропуск, без них нельзя, без них шагу нельзя ступить в военное время, тем более, в пограничной зоне. Боже мой! Что же мне делать? Паспорт я не успела получить, у меня не было даже заменяющей его справки; пропуск у нас был общий, он остался у Валентины Петровны, а она не догадалась взять для меня хоть какую-нибудь справку в правлении колхоза - справку о том, кто я, где живу, куда и зачем еду... Ни-че-го! Никаких документов, даже комсомольский билет был сдан на хранение и находится в горкоме. Что делать, ну, что? Пароход шел всю ночь, он увез меня так далеко, что если сойти на берег, я вряд ли смогу быстро дойти - дойти пешком! - до Константиновки. Да и кто меня пустит на берег - на высадке и посадке документы проверяет патруль. При мне была только телеграмма горисполкома, она лежала в газетном свертке вместе с деньгами - да, а где сверток? В своем состоянии ошеломленности я не заметила как туда положила вынутые деньги, завернула и отошла к окну, а куда же я девала сверток? В руках его не было. Я вернулась к кассе, сообразив, что оставила его на полочке под кассовым окном - полочка была пуста... Мимо взад и вперед ходили люди, пароход уже стоял у какой-то пристани, а я ничего этого не понимала и не видела, меня буквально ослепило и оглушило сознание безвыходности моего положения. Без документов, без денег, на расстоянии пяти суток езды от дома - что со мной будет? Ехать без билета, прячась от патруля? Возможно ли это? Возможно или нет, но придется попробовать, другого выхода нет. Продукты у меня есть, а это уже хорошо. И я вернулась в каюту. Но что это? Может быть, не та каюта? Нет, та, я хорошо запомнила ее номер, но в ней совсем другие люди: вместо двух женщин, которые были, когда я села, пожилая женщина с тремя детьми, двое на верхних полках, третий у нее на руках. Моя койка свободна, но мешка с провизией на ней нет. Женщина смотрит на меня вопросительно, я смотрю на нее, соображая, что все это значит... Выхожу и начинаю заглядывать в другие каюты - может быть, я ошиблась все-таки? Но ни в одной каюте не нахожу женщин, с которыми ехала ночью. Пароход опять идет полным ходом, и я начинаю понимать, что эти женщины вышли на этой стоянке, забрав мой мешок с продуктами. Возвращаюсь в "свою" каюту - там женщина уже прилегла, ребенок около нее спит, старшие резвятся наверху. "Деточка, ты кого-нибудь ищешь?" - спрашивает меня женщина. Я чувствую себя так, как будто во мне все окаменело: и мозг, и сердце, и кровь застыла в жилах. Я ничего не понимаю, не соображаю, не могу ничего сказать и молча сажусь на лавку. Мне кажется, что я сейчас ударюсь головой об лавку и умру. Я решительно не понимаю, что я могу сделать, что я должна сделать... И вдруг я слышу в коридоре голос: "Проверка документов! Граждане, приготовьте билеты и документы!" Голос звучит далеко от нашей каюты, и я мгновенно вскакиваю, вылетаю за дверь и мчусь по темному коридору не зная куда.. Под лестницей, ведущей наверх, сложен какой-то хозяйственный инвентарь, стоят тумбочки, лежат какие-то свертки. Я ныряю прямо туда, заползаю под сверток не то с ватой, не то каким-то мягким стройматериалом и замираю. Видимо, вот так мне и придется ехать. Проверка билетов бывает после каждой стоянки, спрятаться можно заранеее. Да, а что я буду есть? На пароходе есть кухня, там что-то готовят, но... Неожиданно я засыпаю, измучившись уже до предела, а проснувшись, выхожу на палубу и вижу, что к борту парохода пришвартована баржа с капустой, на эту баржу можно даже перепрыгнуть. Вот бы мне туда! Но на барже сидит сторож.

Уже вечер, я возвратилась в каюту. Там все спят. Я уже почти сутки ничего не ела, да мне и не хочется, я слишком потрясена и измучена. Осмотрелась и увидела, что женщина не спит и внимательно на меня смотрит, потом садится и спрашивает: "Деточка, ты далеко едешь?" - "В Комсомольск. А вы?" - "Мы дальше, в Богородское. Это вот мои внуки, везу их к матери, гостили у меня. А ты одна едешь?" "Одна", говорю. "А где же твои родители?" - Пришлось объяснять, что я школьница, работала в колхозе, а теперь еду домой по вызову из-за болезни матери. Говорить ей всю правду я не могу: ну, как, в самом деле, сказать, что едешь без билета!? Да и зачем, она же мне не поможет. Но она сочувствует по поводу материнской болезни, утешает, потом спрашивает: "А ты обедала? Здесь дают по пассажирскому билету суп и второе, ты об этом знаешь? Говорю, что знаю, но не хочу есть. "Не хочешь?" - повторяет она и снова всматривается в мое лицо. Я ложусь, сняв с себя кофточку, и закрываюсь с головой - оставьте меня все, я сплю! Но не успела я задремать, как раздался голос: "Граждане, приготовьте документы, проверка!" Я снова вскакиваю и мчусь в свой закуток, где и засыпаю уже до утра. Это утро 30-го августа. Я иду в каюту, женщина встречает меня тревожным взглядом: "А на твое место хотела пассажирка сесть - я не пустила, сказала - занято. Где ж ты была?" Мне не хочется ей врать, я вообще не имею такой привычки и честно признаюсь, что нечаянно заснула в другом месте. - "Ну, пойди умойся, да чайку попьем, я вот кипяточку в кухне взяла, заварила, у меня и шанежки есть. Ребятишки-то уже позавтракали. Иди, деточка умойся, ты бледная такая." Еще бы мне не быть бледной! Конечно, я могла бы ей все рассказать, она кажется добрым, хорошим человеком - но зачем? У нее трое детей - как она мне поможет? Да и стыдно мне ждать помощи от людей: я сама виновата в своих несчастьях. Вот это-то "я сама виновата" крепко сидит в моем мировоззрении всю мою жизнь, начиная с самого раннего детства, и запрещает мне обращаться за помощью даже в смертельно опасных случаях, как, например, через много лет, когда я, будучи 30-летней женщиной, на юге влезла в бушуещее море, несмотря на запрещение, и, вдоволь наплававшись, обнаружила, что не могу выплыть - меня относит от берега. Кричать? Звать на помощь? На берегу никого нет, поздний вечер. И я сама виновата! Сама и выбиралась из моря до поздней ночи, лежа на волне, когда она шла к берегу и отчаянно гребла, когда она тащила меня обратно. И сейчас я виновата: могла мообразить, что без документов ехать нельзя, могла не быть растяпой и не оставлять без присмотра деньги и продукты. Могла, но не сделала - ну, так теперь сама и выкручивайся.

Я встаю, чтобы пойти умыться, хотя, кроме носового платка, мне нечего употребить в качестве полотенца. Открываю дверь и слышу: "Граждане, приготовьте документы! Проверка!" Бросаюсь в свой коридор - там люди. Поднимаюсь на палубу - там пусто, так как идет дождь. Я смотрю на баржу с капустой: сторожа не видно. Была не была - разбегаюсь, перелетаю через борт и плюхаюсь на баржу. Она намного ниже нашей палубы, но я падаю на груду мешков и остаюсь невредима. Быстро забираюсь под мешки и лежу. Но почему проверка? Видимо, была стоянка, когда я спала. Что теперь? Не знаю. Но что будет, если баржу отцепят?! Или найдут мнея здесь? И как я выберусь отсюда среди бела дня? Вопросы терзали мою голову до боли, меня трясло от холода, мучительно хотелось есть. Я осторожно выглянула из-под мешка и увидела маленький трап, связывавший баржу с пароходом: он был прицеплен к палубным перилам и упирался в борт баржи. Трап кидало из стороны в сторону, но воспользоваться им было можно. Но как? И вдруг меня осенило: я вспомнила довоенный фильм "Девушка с характером", где героиня, ехавшая без билета в поезде, притворилась официанткой. А кого изображать мне? Баржа была доверху засыпана капустой, листья валялись вокруг и лежали грудами. И я решила рискнуть: накрылась одним из мешков, захватила охапку листьев почище и бросилась к трапу. Шел сильный дождь от которого я мешком и накрылась. Держа одной рукой листья, другой хватаюсь за трап, влезаю, поднимаюсь и уже над палубой слышу: "Это что такое? Ты воруешь капусту? А ну стой!" Сторож! А меня опять осенило, и я ему в ответ по-украински (в детстве жила на Украине): "Та шо в тэбэ повылазыло, чи шо? И где ты бачишь капусту? То ж листы, у борщ, несу до кухни. А ну, геть с дороги!" К счастью, он был выпивший и только посторонился, когда я, отодвинув его, бросилась вниз. Я добежала до своего закутка, спряталась, убрала мешок и принялась есть капустные листья; наевшись, заснула. Проснулась как раз во время обеда и вернулась в каюту. Там вся семья была в сборе, двое малышей ели суп из одной миски, бабушка кормила младшего, рядом стояли кастрюльки со вторым блюдом. Наверное, вид у меня был настолько бледный, что взгляд бабушки стал испуганным, она, положив ложку, неотрывно смотрела на меня и уже не о чем не спрашивала. Один из ребят сказал: "А мы обедаем. А вы почему не обедаете?" Я молча вышла из каюты и отправилась в свой закуток. Сколько я еще так продержусь? Может быть, пойти поработать на кухне? Но кто ж рискнет укрыть безбилетную и беспаспортную девчонку? В погранзоне? Нет, такой вариант не годится. Посидев в закутке, я пошла в каюту, надеясь, что мои соседи с трапезой покончили. Действительно, ребята спали, бабушка сидела за столом перед грудой вымытых мисок. Увидев меня, она молча взяла миску и вышла. Я села и задумалась, как вдруг появилась бабушка с миской, полной супа. Я решила, что она, накормив внуков, еще не успела пообедать сам, но ошиблась: она поставила миску передо мной, положила ложку и сказала: "Покушай, деточка", и, увидев, что я испуганно вскочила, намереваясь убежать, настойчиво повторила: "Садись, деточка, возьми ложку, не стесняйся, покушай, вот возьми хлебца" и положила передо мной ломоть хлеба. Я сидела непожвижно, безмолвно, не зная, что сказать, что сделать, а она продолжала: "Я не знаю, какая у тебя беда стряслась, не можешь - не рассказывай, но вижу, плохо тебе, очень плохо, голодаешь - так нельзя, у тебя впереди жизнь, тебе еще много надо сделать, нельзя губить себя в таких годах. Кушай, прошу тебя, деточка, больше я ничем тебе помочь не могу." Я взяла ложку - и слезы брызнули у меня из глаз, а она взяла чистую миску и вышла, говоря: "Кушай, не стесняйся, не торопись, ребятишки спят." Я взяла ложку и стала есть горячий густой суп из сушеной рыбы с крупой, в суп лились мои слезы - слезы усталости, горя, боли, слезы волнения и счастья, да, счастья: я не одна, теперь мне будет легче. А бабушка вернулась с полной миской картошки, горячей, обсыпанной жареным луком. "Это мы с тобой поделим - сказала она и положила немного картошки в другую миску, оставив мне большую часть. "Мне немного надо, - пояснила она, - я свое прожила, а тебе еще жить." Я съела картошку и хлеб, потом мы пили чай, и я рассказала ей все. Она не удивилась: "Бывает. Люди ведь разные. Ну, в другой раз будешь осторожнее."И дальше мы так и ехали до Комсомольска: она каждый день делилась со мной своим обедом, а я рассказывала ее внукам сказки Андерсена, спасаясь бегством каждый раз, когда приходил патруль. На баржу я больше не прыгала и, кроме своего закутка, нашла еще убежище в чулане около кухни.

Утром 3 сентября 1943 года наш пароход пришел в Комсомольск. Я не знала, как благодарить мою спасительницу, но она просто ответила: "Все мы люди, всем помогать надо. Я тебе, ты кому-нибудь другому поможешь - вот и проживем. Живи сердцем, не жалей себя, ходи прямой дорогой - и все люди к тебе добром обернутся."

Она не хотела сказать мне ни имени, ни адреса - так мы и расстались, но осталась она в моей памяти на всю жизнь и до сих пор светит, как огонек в ночи, спасая от безнадежности и отчаяния в тяжелые минуты жизни, напоминая о лучших душевных качествах человека, о неисекаемости милосердия и доброты.

"Во дни сомнений, в дни тягостных раздумий о судьбах моей Разины", как писал Тургенев, не только русский язык служит мне поддержкой и опорой, но и память о встрече с этой женщиной, и сейчас, в наше смутное и недоброе время, слыша бесконечные разговоры о грядущей гибели России, о вырождении ее народа, я твердо знаю, что разговоры эти беспочвенны и бесмысленны, потому что народ России - это тысячи, миллионы таких людей, как моя безымянная спасительница, людей, обладающих самым мудрым инстинктом - инстинктом сохранения жизни, нерассуждающей и бескорыстной любви к ней. И не погибнет такой народ - напротив, именно он способен спасти человечество от опустошающей душу жажды денег, от корысти, жадности, эгоизма, зависти, злобы... И спасет!...

На пристани встретил меня отец: Валентина Петровна дала ему телеграмму из Константиновки , и это было очень кстати, потому что мне долго пришлось бы выяснять отношения с патрульной службой... Отца я прежде всего спросила о здоровье мамы, и, к моему великому изумлению и ужасу, он ответил, что мама уже здорова, а меня он вызвал из-за моей болезни: боли в пояснице. Как я возмутилась! Сколько негодующих слов я обрушила на отца и дома на мать! "Сию же минуту соберусь и уеду в Хурбу!" - заявила я, но оказалось, что правы были родители: на следующий день меня сразила такая резкая боль в поснице, что отцу пришлось просить о помощи доктора Пендрис, известного в городе хирурга, начальника госпиталя: с семьей Пендрис наша семья была в дружбе. Врач, однако, не сказал ничего определенного, предполоительный диагноз - растяжение связок позвоночника, но, возможно, и радикулит. Что делать? Лежать на доске не меньше недели. Вот было весело! Особенно потому, что на меня обрушились совершенно необыкновенные новости. Во-первых, наша любимая учительница литературы, Зиновия Федоровна Карабанова, рассталась со школой: ее выбрали в состав горкома ВЛКСМ секретарем по школам. Во-вторых, мы потеряли не только учительницу, но и школу: вводилось раздельное обучение, наша школа становилась мужской, а мы, девочки, переходили в 26-ю школу. Это было так ужасно, что у нас пропало всякое желание учиться.

Дневник, 6 сентября 1943 года. "Мальчишкам отдали нашу школу им. Орджоникидзе, а нам 26-ю. Мы выли целый день. Сейчас выяняется, что приехала Евгения Павловна и устроила целую бурю в горисполкоме и, может быть, 1-я школа останется за нами. В программу ввели какую-то педагогику, психологию, вопросы домоводства, гигиену, латинский язык, геофизику и прочий вздор и полезные предметы."

Новости сообщали мне девочки, приехавшие из Хурбы на короткий отдых, Нина Скрипченко и Мира Архипова. Они приходили ко мне каждый день, и мы горячо обсуждали перспективы, ожидающие наши классы. Я должна буду учиться в 9 классе, Нина и Мира - в 7-м. В 26-й школе! В первые же дни приезда я сообщила Володе Колтовер о своем возвращении в город и выразила свое очень неодобрительное отношение к его привычкам "напиваться до того, что не видать своей руки" и вообще к выпивкам: я считала, что это признак слабости воли, распущенности, неумения владеть собой. Мира и Нина в свою очередь не одобряли моей дружбы с ним, но каждая сторона осталась пр своем мнении.

Так проходил сентябрь. Я лежала на доске, читала, слушала новости, приносимые подругами, ждала начала учебного года. Дневник, 23 сентября 1943 года. " Через неделю - в 9 класс школы №26. Черт ее возьми! В классе у нас 13 человек - чертова дюжина. Учебников у меня нет. Как мы будем теперь учиться? Ужас!" - С таким безотрадным настроением мы готовились начать 1943-1944 учебный год. Он начался, как и все учебные годы военного времени, 1 октября 1943 года, но в совершенно новой для нас школе, с новыми учителями, с новым директором, с новыми одноклассницами, а не одноклассниками: началась эпоха раздельного обучения, в школе учились только девочки. Но не только новизна обстановки и окружения встретила нас в наступившем году: в 26-й школе всё было не так, даже сама духовная атмосфера была иная. Конечно, мы ощутили это не сразу и сначала "осваивали" только внешний облик школы - он разительно отличался от того, к чему мы привыкли. Прежде всего, школа была стандартной, точно так же были построены 17-я и 25-я школы, т.е. по типовому проекту. Четырехэтажное здание, прямоугольное в плане, с главным входом, но без центральной лестницы, только боковые с обеих сторон; коридоры прямые, с одной стороны классы, с другой - окна на всем протяжении, все открыто взгляду, освещено, выпрямлено - никаких закруглений, углублений, темных переходов, как было в 1-й школе - и все расположено одинаково, на всех этажах. На 2 этаже - кабинет директора, он расположен с выходом на площадку правой лестницы; на противоположном конце школы, с выходом на площадку левой лестницы - завуч; на 3 этаже, над кабинетом завуча - наш 9-й класс, над кабинетом директора - 10-й класс. На 1 этаже - спортзал и военный кабинет, на 2 этаже - военные кабинеты, на 3 и 4 - классы, при этом на последнем этаже - начальная школа. Классов мало: старших всех по одному, в начальной школе и в 5-х есть параллельные. В школе царит порядок: строгость, идеальная чистота в сочетании с определенным ритуалом поведения, нам прежде незнакомым. Так, в школу мы входили по правой лестнице, выходили по левой, при входе по утрам на лестничной площадке перед своим кабинетом, встречая учениц, стоит директор - Крутинский Самуил Яковлевич. Это пожилой человек, седой, маленького роста, в неизменном сером костюме, он стоит, заложив руки за спину, внимательно оглядывая каждую ученицу и отвечая на приветствия. Нельзя явиться в школу растрепанной, в неглаженной юбке, без пионерского галстука, нельзя опоздать- придется давать объяснения здесь же, нельзя по этой лестнице спускаться, только подъем (во избежание столкновений и травм). На переменах мы должны чинно прогуливаться по коридорам, хотя можно заходить в соседние классы - поговорить, но на "чужой" этаж забираться не рекомендуется; бегать по коридорам, играть и резвиться разрешается только малышам, начальной школе, остальные должны вести себя, как взрослые. Нас, привыкших к абсолютной свободе в стенах школы, все это ошеломило и озадачило. Настроение было подавленное, никаких следов обычной радости по случаю начала учебы не было и в помине.

Дневник, 2 октября 1943 года. "Я учусь в 9 классе школы №26, где 22 человека. Ни с кем не разговариваю, сижу с Алей и молчу весь день. Сегодня меня выбрали классоргом, причем, за меня голосовали чужие девчонки, а не наши. Очень удивляюсь. Завтра воскресник по озеленению. Петька Соболев прислал письмо, он матрос на рефрижераторе. Ритку я ненавижу и не обращаю на нее внимания. Какой из меня будет классорг, не знаю. Нас будут учить грации, женственности, изяществу, скромности и прочим женским качествам. Интересно!"

Нужно сказать,что введение раздельного обучения не имело под собой твердого и определенного основания: никто не представлял себе конкретно, чем женское образование должно отличаться от мужского, тем более, в военное время. Шли какие-то неопределенные разговоры о домоводстве, о женственности и грации, но откуда все это взять, как обучить и куда девать военную подготовку, которая по-прежнему входила в школьные программы, хотя уже без обучения штыковому бою?.. Программу смягчили, сделав ее ближе нашей женской природе: нам предстояло получить специальности военных телефонисток, радисток и санитарок. С этим было все ясно, а остальное, т.е. домоводство и педагогика, оставались где-то в проектах и мечтах устроителей женского образования. Пока мы просто начали учится по обычным школьным программам и нам нужно было привыкнуть к новым учителям. Поразило нас то, что директор женской школы - мужчина, тогда как в мужской школе директором осталась Евгения Павловна Голубенко. Но ее невозможно было отлучить от школы им. Орджоникидзе, которую, однако, нельзя было отдать девочкам из-за ее великолепного спортзала, который был необходим именно мальчишкам. Все это было понятно, однако совершенно неприемлемо, мы отчаянно тосковали о своей школе, ненавидили 26-ю и каждый день после уроков бежали к Евгении Павловне "выплакать" свое горе. Она разделяла нашу обиду и боль, утешала нас, приглашала на школьные вечера, на занятия кружков, пытаясь как-то возместить нашу общую потерю.

Но время шло, жизнь 26-й школы постепенно втягивала нас и становилась нашей жизнью. Особенно резко это произошло у меня: Дневник, 14 октября 1943 года. "Сегодня в нашей проклятой школе было комсомольское выборное собрание, и меня, конечно, затолкали в комитет. Кем я там буду, узнаю завтра. Если секретарем - уйду из школы. Надеюсь, что кем-нибудь попроще, ну, заместителем, но сектор вести не буду."

Мои худшие предположения оправдались: Дневник, 20 октября 1943 года. "Ну, что за безобразие! Я секретарь комитета, конечно! Что теперь делать?"

Действительно, вопрос встал ребром: что делать? В школе им. Орджоникидзе, где меня тоже весной выбрали секретарем комитета ВЛКСМ, я была свой человек, всех знала сама, и меня хорошо знала вся школа; я была в добрых отношениях с учителями, очень любила Евгению Павловну, любила школу и готова была все для нее сделать. А здесь? Я почти никого не знаю из учителей, совсем не знаю учениц, потому что соотношение 26-тых и наших как 2:1. А главное, я не люблю эту школу, мне даже учиться в ней тошно, я как на каторгу иду на уроки каждое утро. Кроме того, перед нашей семьей появилась перспектива переезда в Хабаровск: Москва, т.е. министерство земледелия, которое ведало региональными земельными отделами, решило назначить отца на должность заведующего краевым земельным отделом, который находился, разумеется, в Хабаровске. Отец же в 1943 году вступил в члены ВКП(б) и теперь уже должен был считаться с мнением городской партийной организации, которая категорически не хотела его отпускать. Кроме того, наша большая семья, где было трое детей - два мальчика и я, 16-летняя девушка - нуждалась в соответствующей квартире: здесь у детей была отдельная комната, у родителей - своя, у меня - своя, бабушка жила в детской, и одна комната была общей, всего четыре - а что будет там? И огород, хозяйство? Здесь у нас прямо около дома был огород с картошкой, луком, помидорами, на нем работала вся семья, даже 4-летний Игорь; рядом с огородом, в сарае, стояла корова, которую бабушка летом выгоняла в городское стадо: город наш был маленький, жители его вели деревенский образ жизни, приспосабливаясь к невзгодам военного времени. Но Хабаровск - краевой центр, столица края, не разведешь огород у дверей дома и не поселишь рядом корову... А как без хозяйства жить такой большой семье в такое суровое время? Ведь положение государственного чиновника, каким был отец, ничем не отличалось от положения других граждан, было даже несколько хуже, чем, например, на оборонных заводах, где рабочий получал хлебную карточку на 800г, а не на 600, как рабочие других предприятий и служащие, в том числе, работники горисполкома и горкома. Правда, отец получал паёк, но он был так смехотворно мал и скуден, что буквально исчезал бесследно в первые же дни после его получения. Вот что входило в паёк заведующего гор. зем. отделом: баночка патоки (0,5 кг) вместо сахара, (с 1944 года стали выдавать американское сгущенное молоко), неизменная кета - одна рыбина вместо мяса, впоследствии ее заменили американским колбасным фаршем или сыром, 1 кг муки, 1 кг сои или какой-нибудь крупы, 200г соленого сала вместо масла, 0,5 л спирта или водки, 2 куска хозяйственного мыла (в 1944 году стали выдавать мыло, несколько похожее на туалетное, с надписью "Подарок из Канады"). Вот и все. Иногда к празднику давали какой-нибудь "деликатес" вроде подсолнечного или топленого масла, или увеличивали норму спиртного до 1 литра (спиртное бабушка несла на рынок и обменивала на мыло, крупу, растительное масло, часто и на хлеб. Хлеба всегда не хватало: иждивенцы - дети бабушка - получали 350г, школьники - 400г, рабочие и служащие - мать и отец - получали 600г. Школьников у нас в семье стало двое: пошел в первый класс мой брат Саша, в школу им. Орждоникидзе. Там были для 1-6-х классов бесплатные горячие завтраки, и это обстоятельство оказалось для Саши самым важным: прибегая из школы, он еще с порога кричал: "Сегодня было картофельное пюре!" или "Сегодня была манная каша!" Все мы росли, всем нам не хватало питания, и чувство голода в те годы было постоянным, привычным... Поэтому с таким трудом и так долго родители решали поставленный перед отцом вопрос о переезде в Хабаровск: не будет ли там труднее, хуже для семьи. Вест сентябрь, октябрь и ноябрь длилось обсуждение всех перипетий возможного отъезда из Комсомольска. Я находилась в состоянии полной неопределенности и непонимания, что же мне нужно делать. Осваиваться в новой школе, привыкать к ней и начинать полномасштабную комсомольскую работу - или готовиться к отъезду? Я не делала ни того, ни другого и прибывала в состоянии полной депрессии и хандры. Мне очень хотелось избавиться от ненавистной 26-й школы, от должности секретаря комсомольской организации - поэтому я была за отъезд в Хабаровск. Кроме того, в Хабаровске находилось артучилище, где учился Владимир, туда переехали его родители, я могла бы с ним иногда видеться - но эта перспектива мнея почему-то не только радовала, но и пугала: я не привыкла к личному общению с ним, по-прежнему чувствовала себя робкой девчонкой и предпочитала переписку, которая становилась все более интенсивной. Владимир уже прислал мне две свои фотокарточки и требовал взамен свою, рассказал мне свою биографию и биографии родителей и, наконец, сообщил их адрес в Хабаровске и пригласил меня в гости. Я была ошеломлена и сообщила об этом матери, которая заявила, что об этом не может быть и речи, она вовсе не желает, чтобы ее дочь в 16 лет выскочила замуж. Поскольку мысль о замужестве мне вообще никогда в голову не приходила и я была уверена, что и Владимир об этом не думал, мы с матерью крупно поссорились, а она решительно заявила отцу, что ни в какой Хабаровск мы не поедем. Однако проблема оставалась открытой: но протяжении всего учебного года отца то переводили, и он собирался ехать в Москву на утверждение, то его кандидатура снималась, и мы успокаивались до новой попытки. В таком "подвешенном" состоянии мне пришлось все-таки и начать учебу, и комсомольскую работу, принуждая себя привыкать, смиряться, терпеть. Новые наши учителя отличались от прежних тем, что относились к нам официально, отчужденно, без всякого намека на дружескую доверительность и теплоту. Таким был прежде всего наш директор, Самуил Яковлевич. Он вел у нас уроки истории, вел сухо, кратко, без каких-либо отклонений от темы, без желания поговорить о жизненных проблемах сегодняшнего дня, как-то привязав их к уроку. Но в оценке знаний он был строг, справедлив и очень требователен, поэтому историю (это была новая история, 19 век, Европа и другие страны) мы знали хорошо. Впрочем, требовательны были и остальные учителя; как и в школе им. Орджоникидзе, они не принимали во внимание наши субботники и воскресники, ночные дежурства и общественную работу. Особенно сурова была учительница математики, Валентина Степановна Афанасьева. Она объясняла материал сухо, кратко, четко и только один раз, не повторяясь, и требовала ответов таких же сухих, кратких и четких. Я привыкла к манере Александры Николаевны Даниловой, готовой объяснять одно и то же многократно, отвечать на все вопросы беспрекословно, решать и думать вместе с нами, а зачастую и вместо нас. Мне она всегда почти ставила хорошие отметки, и я была вполне удовлетворена, хотя где-то в глубине души у меня зрело ощущение моей, мягко говоря, некомпетентности в области математики. Это ощущение сразу превратилось в осознание, когда я после объяснения нового материала обратилась к Валентине Степановне с вопросом. Ответ ее был краток: "Вы не знаете материала 8 класса" (старшеклассниц в 26-й школе учителя называли на "вы"). Я была с ней совершенно согласна, но от этого окончательно растерялась, не зная, что же теперь делать. Алескандра Николаевна на ее месте бросилась бы ко мне с предложением о помощи, но Валентина Степановна никому никогда никакой помощи не предлагала, однако все ее ученицы знали математику превосходно. А секрет был в том, что ее манера обучения требовала от учениц максимального напряжения мысли, что, в свою очередь, пробуждало инетерес к предмету: ведь процесс мышления сам по себе доставляет огромное удовольствие, даже счастье, и именно математика - неиссякаемый источник такого счастья. Это-то и понимали ученицы Валентины Степановны, поэтому они любили и хорошо знали математику. Позже поняла это и я, хотя это понимание далось мне очень нелегко. А пока... Дневник, 1 ноября 1943 года. "Как жить? как жить, черт возьми? Ну, надоело до невозможности... Такое противное настроение у меня, что ужас. Учиться скучно, дома скучно, жить скучно! Вот я смеюсь, а в душе у меня мрак и холод. Мной овладело безразличное отвращение ко всему. Ненавижу свою работу классорга, ненавижу алгебру, ненавижу девчонок, ненавижу школу. Что делать?"

Что делать? Вот такой вопрос встал передо мной в мои 16 лет, и решать его приходилось мне одной. Подруг моих около меня уже не было, от нашей компании осталась одна Рита Аранович, к которой я испытывала стойкую неприязнь за ее постоянные уклонения от сельхозработ, от субботников и воскресников, вообще от любой общественной работы. Вскоре разгорелся настоящий конфликт между мной и классом, и организатором этого конфликта стала именно Рита. Это случилось перед ноябрьскими праздниками, когда на очередном заседании комитета комсомола мы утверждали пионервожатых в отряды младших классов. Всего вожатых требовалось 8 человек, и всех восьмерых я назначила из нашего, 9-го класса: 10-й выпускной, их нельзя загружать, в 8-м мало комсомольцев и нет опыта. 9 класс подходил для пионерской работы как нельзя лучше: есть опыт работы, найдется время. Именно исходя из этих соображений, я и назанчила вожатыми девочек из нашего класса, и комитет комсомола был согласен. Однако Рита рассудила иначе и на следующий день заявила: "Мы тебя не для того выбрали, чтобы ты на нас повесила всю общественную работу!" Рита кричала резким, визгливым голосом, от ее "аристократизма" не осталось и следа, она раскраснелась и не выбирала слов, чтобы выразить свое возмущение: "Мы думали, что ты наоборот освободишь свой класс от общественной работы, что нам не придется надрываться на всяких воскресниках, потому что комсорг школы в нашем классе учится, а ты вон что выдумала!" Кричала только Рита, остальные молчали, но молчали все, и 26-е, и наши. Затем к Рите присоединилась Ванцетта Бочан, или Цетка, как ее называли, красивая, синеглазая девушка с холодным лицом и пушистой темнорусой косой, но она не кричала, а цедила надменно, сквозь зубы: "Она выслуживается перед горкомом! Ничего, мы ее выучим уважать нас!"

Все это обрушилось на меня, как только я вошла в класс перед первым уроком. Я стояла у двери и молча слушала, стараясь понять, в чем я виновата. Но прозвенел звонок, мы сели на места, прервав объяснения, а на перемене ко мне вплотную подступили Рита и Ванцетта: "Ты назначишь других вожатых, из других классов, или мы тебе объявляем бойкот!" Я посметрела им в глаза, увидела в них жестокость, злобу, ненависть и сказала: " Других вожатых я не назначу и список, утвержденный комитетом, сегодня же передам в горком." Отодвинула в сторону наседавших на меня моих оппоненток и вышла в коридор. Из класса неслись крики: "Бойкот! Девчонки, бойкот ей! Ишь, какая нашлась! Бойкот!"

И мне объявили бойкот. Даже Аля Путкова, сидевшая рядом со мной, пересела на другую парту, чтобы невзначай не заговорить... Остальные делали вид, что не замечают меня, но украдкой наблюдали, как я себя веду. Я же держалась обычно: приходила в класс, сидела на уроках, на переменах уходила в 7-й, к Нине Скрипченко, единственной оставшейся у меня подруге. Вскоре в число моих друзей вошли одноклассницы Нины - Тоня Колесникова, веселая толстушка, живая и подвижная, и Валя Маспанина, худенькая, темноглазая, задумчивая девушка. Обе они были членами комитета комсомола и аборигенами 26-й школы. Они-то мне и объяснили, что в их школе совсем другой "дух", что здесь мало патриотов и преобладает, в основном, то мировоззрение, которое свойственно Рите: ойну надо переждать, а потом надо устраивать свою жизнь. Разумеется, есть и совершенно другие жизненные позиции, но они приглушены и прорываются только в исключительных случаях. Так оно и произошло. Я сдержала свое слово и списки вожатых передала в горком. Дальше уже все шло помимо меня: горком приглашал на бюро комсомольцев повестками, я только присутствовала на заседаниях или присылала своего заместителя, Нину Бекасову из 10-го. Руководство пионерами был делом серьезным, оно поручалось только опытным комсомольцам, хорошо учившимся, способным пробудить у ребят интерес к учебе, к чтению, к спорту. Именно таких я и назначила вожатыми, комитет школьный их утвердил, теперь они проходили через бюро горкома и затем утверждались для ведения работы.

Может возникнуть вопрос, зачем поручать человеку дело, которое он выполнять не хочет? Но, во-первых, существует комсомольская дисциплина, которой нужно подчиняться, хочешь ты этого или не хочешь - иначе незачем было вступать в комсомол. А во-вторых, "бунт", поднятый Аранович и Бочан, был направлен не против конкретной работы пионервожатыми, а против того, чтобы работа, какая бы ни была, поручалась 9-му классу, я, по их логике, обязана была облегчить жизнь своего класса, освободить его от нагрузок - для того они меня и выбрали. Именно для этого. И бунт устроили вовсе не пионервожатые, и Рита и Ванцетта, которых я не назначала вожатыми, даже не предлагала их комитету: я хорошо знала психологию Риты и предполагала нечто подобное в Ванцетте Бочан. Разумеется, если кто-нибудь из назначенных заявил просто, что хотел бы получить другую работу, не с пионерами, я бы пошла навстречу. Но использовать меня для поблажек, для отлынивания от любой работы - нет, на это я не пойду, что бы они со мной не делали. И я молча переносила объявленный мне бойкот: приходила в класс,отвечала уроки, выполняла задания учителя, за партой сидела одна, на переменах уходила. Мне было невыносимо тяжело, но я держала себя в руках, и только дома, в своей комнате, я долго лежала ночью без сна, думая, размышляя о случившемся. Я знала, что они неправы, хотя мне было известно расхожее суждение: коллектив всегда прав; но я считала, что в неправом деле не может быть правым ни один человек, ни целый коллектив, а борьба за безделье - дело неправое. Мне не с кем было поделиться, кроме Нины, Тони и Вали, но они только молча сочувствовали и советовали держаться. Тем временем горком утвердил вожатыми всех, кого я представила. Это были: Морозова Лена, Варламова Юля, Жданкина Тая и Сухарева Роза из нашей школы и Бетеева Люда, Киселева Таня, Стрелкова Лина и Матросова Люда из 26-й - всех поровну. Из тех, кого не знала, я отобрала таких, которые мне казались добрее и проще других. Комитет был со мной согласен, согласился и горком. И пионервожатые приступили к работе в своих отрядах. Это было уже после ноябрьских праздников, приближалась зима, и пионеров 5-7 классов нужно было ставить на лыжи. И как только вожатые разошлись по отрядам, осмотрелись и взялись за дело, в классе вновь вспыхнул взрыв, но уже с другим значением: класс признал мою правоту. Меня встретили аплодисментами, когда я вошла в класс. От неожиданности я так растерялась, что, постояв на пороге с минуту, повернулась и бросилась бежать не зная куда. Где-то на 1 этаже под лестницей были сложены старые парты, и я, усевшись за одну из них, разрыдалась. Все напряжение более чем двухнедельного бойкота, одиночества, мучительных сомнений изливалось в этих слезах. Уже давно прозвенел звонок, в классах шли уроки, а я все сидела, рыдая, собираясь с силами, пытаясь успокоиться. С успокоением пришел и вопрос: что теперь? Класс меня понял, согласился со мной, но, во-первых, не весь класс, а только часть его, а во-вторых, мне каждый раз придется таким способом убеждать своих товарищей? Или это победа окончательная и впредь "бунтов" не будет? И как мне сейчас держаться? Как войти в класс в таком виде? Если не входить - куда деваться? Начнется перемена - меня увидят... Нет, надо идти. Я отправилась в туалет, умылась, обсушила лицо и руки воздухом из форточки и поднялась на лестничную площадку, где был наш класс. В классе шел урок математики, это меня смутило, мое отсутствие Валентине Степановне не понравится. Пришлось спуститься вниз и там ждать звонка. И когда он прозвенел и Валентина Степановна вышла из класса, я вдруг растерялась. Как войти? Что сказать? Но время шло, и я решилась. Оказалось, что ничего не нужно говорить, потому что всем все было понятно. Я вошла и увидела, что за моей партой снова сидит Аля, что девочки, разделившись на группы, решают у доски какие-то задачи, что ни Аранович, ни Бочан в классе нет. Я села за свою парту, поздоровалась с Алей, и она, радостно встрепенувшись, ответила мне. Я достала учебники, и тут ко мне подошла Тая Киселева: "Анечка, извини нас, мы поступили глупо. Ты была права." Я, боясь опять не разрыдаться, ничто не ответила, и Тая, погладив меня по плечу, отошла. Все молчали, а я не решалась поднять глаза и что-нибудь сказать. Наконец, послышался звонок, в класс влетели Рита и Ванцетта, за ними вошла учительница химии - жена директора. Я заметила, что Аранович и Бочан были без портфелей, значит, к первому уроку они пришли и где-то скрывались. Почему? Что произошло в классе? Как они себя теперь поведут? Пока они сидели за одной партой, хотя раньше сидели врозь. Я спросила у Али запиской, были ли они на 1 уроке - оказалось, были. Значит, ушли после моего прихода, встреченного аплодисментами, значит, не согласны, протестуют, будут продолжать "войну". Так оно и было: Ванцетта до конца сохранила ко мне враждебное отношение, считая меня ханжой, лицемеркой, которая "строит из себя идейную патриотку, выслуживается, а сама такая же, как все." Ванцетта была уверена, что каждый человек заботится прежде всего о своей выгоде, и общественные интересы - это лицемерие, маска. Откуда она набралась таких взлядов, мне было непонятно, однако в 26-й эти взгляды не были редкостью, исключением, и вокруг Ванцетты собралась своего рода "партия", которая ей явно сочувствовала. Кроме Риты Аранович, к Ванцетте тяготели Руфина Храмова, Тамара Валова, Люба Ситкова, Бэлла Сатановская. Правда, Бэлла сама претендовала на роль лидера: красивая брюнетка с блестящей угольно-черной косой, Бэлла вела себя властно и самоуверенно - возможно, еще и потому, что ее отец был директором судостроительного завода. Верховенства Ванцетты она не признавала и держалась независимо. Но деятельность Ванцетты и ее сторонников я бы не могла назвать активной и открытой. Иногда, накануне очередного воскресника или другого общегородского действия, войдя в класс, я заставала Цетку на парте в позе оратора: она в чем-то убеждала класс, но при виде меня замолкала и спрыгивала с парты, за ней в коридор удалялась ее группа. Дважды она не явилась на воскресники, и я пригласила их на заседание комитета, но они не явились. Тогда мы устроили "выездное" заседание прямо в классе, и предложила Ванцетте или выйти из рядов ВЛКСМ или подчиняться дисциплине. Она нехотя согласилась, что дисциплину соблюдать нужно, и больше у нас конфликтов не было.

Иначе вела себя Рита. Она действовала исподтишка и очень нелепо: срывала уроки разными способами. Ей удалось оставить класс без одного из программных предметов - основ дарванизма. Специалиста-учителя по этой дисциплине в шокле не было, директор пригласил сотрудника городского музея, билога по специальности. Он отнесся к своему делу серьезно, но вести уроки, конечно не умел, просто рассказывал программный материал и совершенно не умел проводить опрос: задаваемые им вопросы были слишком сложно построены и требовали обширного ответа, а урок был один раз в недею, и мы могли остаться без оценок. Учебник у нас был один на весь класс, мы или не успевали подготовиться, или, приготовив урок, успевали его забыть. Директор старался ему помочь, приходил на уроки и, возможно, дело пошло бы на лад, но вмешалась Рита и глупейшей выходкой прекратила у нас уроки дарвинизма: она забралась во время урока за шкаф и стала "гудеть" с закрытым ртом, как только преподаватель начинал говорить. Услышав гудение, он замолкал, прислушивался, но и гудение прекращалось, он продолжал говорить - и сразу слышалось гудение. Было непонятно, откуда оно исходит, мы тоже не понимали, только Ванцетта и ее окружение, видимо, знали, в чем дело: они были очень довольны и улыбались, переглядываясь.

Нашему дарвинисту это надоело, он покраснел, собрал книги и молча вышел из класса. Этого никто не ожидал, мы оторопели и ждали, что будет. Прошло 20 минут, урок шел к концу, и из-за шкафа вышла Рита Аранович, красная и испуганная. Она пыталась шутить, но улыбка получалась вымученная и кривая. Я не находила слов от возмущения, класс молчал тоже. Прозвенел звонок, но к нам никто не пришел. Я пошла в учительскую выяснить, там ли наш дарвинист и что он намерен делать, но его там не было. А на следующий день на уроке истории директор нам сообщил, что основ дарвинизма у нас больше не будет, дарвинист подал заявление об уходе, мотивируя тем, что не готов к преподавательской работе. Значит, он не жаловался на нас, просто ушел - и все... Директор очень сожалел, так как этот музейный работник был очень знающим специалистом, а у нас теперь не будет ни знаний, ни оценки в аттестате.

Все были потрясены таким оборотом дела, но молчаали. Я увидела, что Аранович вытирает слезы. Но когда я предложила ей ей на перемене сходить в музей и извиниться, она категорически отказалась. Тем дело и кончилось. А на мой вопрос, зачем она это сделала, Рита ответила: "За все ведь отвечает комсорг, разве не так?" Значит, если бы он пожаловался, влетело бы мне - такой был рассчет, но его ухода без жалоб они не ожидали. Такие мелкие злые пакости меня изумляли, я не могла понять, каким образом здравомыслящие люди способны до них додумываться и зачем им это нужно. Много сложностей было также с учением английского языка, который мы здесь стали изучать вместо немецкого. Я вообще оказалась "непричастной" ко всем школьным программам. Дело в том, что моя мама, свободно владевшая французским, еще в детстве научила меня читать и говорить на этом языке; в 5- 6 кл. Нижне-Тамбовской школы, где я училась, вообще не было никакого иностранного языка, а в школе им. Орджоникидзе преподавался немецкий, и мне пришлось его учить сразу по программе 7 класса. А в 26-й школе всем нам пришлось начинать английский сразу по программе 9 класса. Девочки 26-й школы продолжали изучение языка, а мы начинали. Неразбериха получилась невообразимая. Сначала нас учила наша классная руководительница Нина Фёдеровна (не помню ее фамилии). Это была женщина лет 45, полная, очень возбудимая, сумотошная, всегда озабоченная и особенно старавшаяся выполнять роль "классной дамы", в которую теперь вживались все классные руководительницы. Она вела уроки по обычной для школы системе: чтение и перевод. Шокльницы читали вслух и прерводили отрывки из учебника, куда входили и Диккенс, и Джек Лондон, но для нас, не знавших даже алфавита, никакое чтение, конечно, было невозможно. Нина Федеровна пыталась научить нас простым повторением того, что говорила она, но мы не понимали слов и не могли их произносить. В классе стал невозможный шум, смех, громче всех кричала Нина Федеровна, особенно запомнилось ее отчаянное Stop talking! (прекратите разговор!), которое она произносила каким-то кудахтающим голосом, через каждые 3- 5 минут, взмахивая руками, как наседка крыльями. Она вообще была похожа на наседку, заботливую, хлопотливую, зорко следившую за своими питомцами. Она любила нас и очень искренно старалась быть нам полезной, но никакого классного руководства с ее стороны мы не ощущалия, а с английским пришлось утрясать проблему уже самому директору. В результате наш класс был разделен на две группы, у Нины Федеровны остались девочки 26-й - а нам дали молоденькую учительницу, которая начала с нами английский с алфавита, и занимались мы не два, а четыре раза в неделю. При этом Ванцетта Бочан осталась у Нины Федеровны, а Рита Аранович в нашей группе. Наша молоденькая англичанка очень старательно и терпеливо учила нас английскому произношению, постановке вопросов и ответам на них, и мы так же старательно осваивали все эти сложности. При этом у меня все время вклинивался не только немецкий, как у остальных, но еще и французский, так что я справлялась с возникшими проблемами с большим трудом, хотя впоследствии другие языки облегчили мне изучение английского. К нашей учительнице мы относились дружелюбно, и когда Рита все-таки вздумала ее передразнить, оглянувшись на меня, я молча показала ей кулак, и она притихла. К сожалению, не помню ни имени, ни фамилии нашей молоденькой англичанки, только внешность: очень высокая, тоненькая, всегда в светло-сером платье, со сложной прической: каштановые локоны вдоль лица, наверху - свернутые жгутом блестящие волосы, в ушах прозрачные маленькие сережки, лицо красивое, но строгое, не улыбчивое. Она обучила нас "азам" английского языка, и в 10-м мы вернулись к Нине Фёдеровне. Из учителей вспоминается еще Григорук Мария (Фёдоровна или Григорьевна, не помню) - учительница физики. Очень молодая, только что окончившая институт, она еще не прониклась педантичной скованностью 26-й школы, была откровенна, живо интересовалась своими ученицами, охотно разговаривала с нами вне уроков, напоминая этим наших бывших учителей из школы им. Орджоникидзе. Она была очень высокого роста, широкоплечая, с размашистой, почти мужской походкой, носила какие-то развевающиеся одежды, ходила быстро, размахивая руками. Круглолицая, большеглазая, с крутыми темными бровями, с длинными прямыми волосами, небрежно заложенными за уши, она была всегда улыбчива, доброжелательна, отзывчива. Физику она знала хорошо, внятно и толково объясняла материал, спокойно вела опрос, но, как большинство учителей, особенно молодых, она слишком спешила нам на помощь: думала, решала за нас, еще не владея тем высшим учительским мастерством, которое заключается в том, чтобы не учитель преподносил знания ученику, а ученик сам, своим трудом добывал их под незаметным руководством учителя. Немногие учителя овладевают этим мастерством, у нас их было трое: физик школы им. Орджоникидзе, Татьяна Васильевна, о которой я уже писала, математик 26-й Валентина Степановна Афанасьева и учительница литературы Валентина Васильевна Кожухина, затем Бородина, из школы им. Орджоникидзе она перешла в 26-ю и стала моей учительницей, к моему великому счастью.

Как все хорошие учителя, она была пунктуальна, строга, принципиальна и серьезна. Внешность ее не отличалась привлекательностью: высокая, очень тоненькая, с простой прической: волосы гладко зачесаны назад и заколоты на затылке; глаза были у нее небольшие, зеленовато-серые, говорила она негромким, но приятным голосом, одевалась бедно, в темные платья и кофточки, как и все учительницы, никакой косметикой не пользовалась. Уроки же она вела артистично, так что весь класс все время работал, а она как будто со стороны наблюдала за нами. Работали мы не с учебником, а с текстом произведения, искали ответы на поставленные вопросы, подбирали цитаты, оценивали действия и рассуждения литературных героев, устраивали диспуты, высказывая свои суждения, наконец, пересказывали содержание отдельных частей произведения "близко к тексту", т.е. своим языком, но с использованием авторских речевых оборотов и лексики. Благодаря этой методике, мы все отлично знали тексты даже таких крупных и сложных произведений, как "Мертвые души" Гоголя, "Война и мир" Л.Толстого, "Отцы и дети" Тургенева. Мы умели самостоятельно анализировать характеры литературных героев, сравнивать и сопоставлять их, не пользуясь никакими указаниями учебников.

Этот метод изучения литературы в школе я считала наиболее эффективным: он обеспечивал знание текстов и умение говорить правильным литературным языком.

Остальные преподаватели как-то не запечатлились у меня в памяти: ни имен, ни фамилий, ни даже внешнего облика я не запомнила. Например, кто преподавал географию в 9-м классе? По программе она еще должна быть: в 8-м классе мы изучали экономическую географию СССР, в 9-м должны были изучать и изучали экономическую географию мира, но кто нас учил, совершенно не помню.

В программе женской школы появилось рукоделие, преподавала его Нина Фёдеровна, наша классная руководительница, но почему-то оно вскоре прекратилось. Нина Фёдоровна обучала нас шитью (виды швов, вышивка, элементы кройки) и вязанию на спицах. Мне шитье было известно, вязать на спицах я тоже пробовала, поэтому для меня эти занятия оказались ненужными, а остальных просто не интересовали.

Значительно изменилась программа по военной подготовке. Мы почти не занимались лыжами, стрельбами - основным предметом стали радиодело и санитария. На 1 этаже был оборудован радиокласс, стояли столы с ключами для передач по азбуке морзе, с наушниками и прочим оборудованием.

Обучать нас пришел военный моряк с канонерки из Амурской флотилии. Рита и ее компания попробовали с ним завести кокетливые игры, пошутить, позабавиться, но он не принял этого тона, пресек его решительно и все время держал нас в ежовых рукавицах. Мы занимались радиоделом три раза в неделю по 2 часа на последних уроках и подготовились довольно основательно: хорошо знали "морзянку", быстро выстукивали на ключах и так же быстро записывали передачи. Эти занятия нам нравились, мы на обычных начали разговаривать "морзянкой", выстукивая ее карандашом на парте. Санитарную подготовку мы прошли еще в 8 классе: научились делать перевязки, компрессы, тащить раненых в

безопасное место, укладывать на носилки, поить и кормить лежачих. Теперь мы повторяли все эти приемы и одновременно осваивали азы медицинских наук: анатомию человеческого тела, признаки наиболее распространенных болезней, первая помощь. Несколько раз нас водили на практику в военный госпиталь, расположенный по соседству, в школе №17, но из этого ничего путного не получилось, так как ни мед.персонал госпиталя, ни сами пациенты не воспринимали всерьез друг друга. Поэтому основная наша работа в госпитале заключалась в другом: мы читали раненым книги, писали их родным письма, беседовали. Эту же работу выполняли и пионерские тимуровские команды, постоянно дежурившие в госпитале.

А у нашей комсомольской организациии завязалась еще дружба с военными моряками: комсомольцы канонерки вызвали нас на соревнование в учебе, и мы подписали договор с комсоргом канонерки. Обе стороны обязались выполнять на "отлично" нашу основную работу: мы - учиться, они- осваивать свою морскую профессию. Мы побывали на канонерке на комсомольских собраниях моряков, они приходили к нам, и в результате у нас возникла идея: все средства, которые мы зарабатывали на субботниках и воскресниках и которые идут в фонд обороны - понятие абстрактное и растяжимое - использовать для постройки военного корабля, пусть самого маленького. Я посоветовалась с директором, с секретарем горкома комсомола, они одобрили нашу идею, и на судостроительном заводе был открыт специальный счет, куда поступали средства, заработанные нами на разных работах. В 1944 году на эти средства был построен и спущен на волу военный катер "Морской охотник". Администрация школы, комсомольцы, пионеры - все были очень заинтересованы исполнением нашей идеи; нам всем хотелось сделать для фронта, для победы что-то конкретное, видимое, осязаемое - и мы этого достигли: увидели катер, построенный на наши деньги. Кроме того, часть заработанных денег мы использовали на подарки и на помощь детям фронтовиков, что и прежде мы делали регулярно. Такое адресное отчисление средств в помощь фронту происходило на всех предприятиях; некоторые из них сообщали об этом Сталину, эти сообщения и ответы на них публиковались в газетах, центральных и местных. Так же поступила и администрация нашей школы: послала сообщение Сталину, и в городской газете была опубликована ответная телеграмма:

Комсомольск - на - Амуре

Директору средней женской школы

№26 тов. Крутинскому

секретарю парторганизации тов. Лыхиной

завучу школы тов. Козиной

председателю месткома тов.Зеленской

секретарю комсомольской ученической

организации тов. Бутовской

Прошу передать преподавателям и ученицам 26-й женской средней школы г.Комсомольска - на - Амуре, собравшим 16700 рублей на строительство катера "Морской охотник" и подарки и 8000 рублей в фонд помощи детям фронтовиков мой горячий привет и благодарность Красной Армии.

И.Сталин

Телеграмма была зачитана на общем собрании школы, так как в сборе средств участвовали все классы, с 1-го по 10-й, не только комсомольцы. Радости нашей не было предела, мы ощутили свою приверженность к общему делу, такому большому и важному, как оборона родной страны, как бы воочию увидели, куда именно, на что расходуются наши силы, когда мы собираем металлолом, грузим уголь, пилим дрова и подносим кирпичи или убираем строительный мусор около будущего Дворца культуры.

Но все это произошло позже, уже в 1944 году, а пока, в 1943 только зародилась эта идея, только складывались и формировались характеры и мировоззрение тех, кому надлежало претворить эту идею в жизнь. И нужно сказать, что этот процесс формирования характеров и мирооззрения проходил внутри нашего ученического коллектива, почти без участия взрослых. Делов том, что в 1943 году школьные комсомольские организации разделились на учительские и ученические; ученики стали самостоятельной и совершенно независимой комсомльской организацией, учителя приходили к нам только по нашему приглашению - на собрания классные и общешкольные, на заседания комитета; классный руководитель не имел права без приглашения группорга присутствовать на собрании комсомольской группы; никто из учителей, даже из администрации, не вмешивался в нашу работу: нами руководил только горком ВЛКСМ. Комитет ВЛКСМ школы составлял план работы на год и на четверть, и я только согласовывала его с директором, чтобы не наложить школьные мероприятия на комсомольские, не дублировать административные и комсомольские действия, затем этот план передавался в горком, утверждался на бюро, и его исполнение контролировалось инструкторами. Каждую четверть я отчитывалась о работе комитета комсомола школы на бюро горкома ВЛКСМ да и не только ВЛКСМ. Дневник, 17 декабря 1943 года. "Вызывают на бюро горкома партии в 23:30 по пионерской работе. Караул!" Это "караул!" относилось не к полуночному времени вызова (к ночным вызовам на любые мероприятия мы давно привыкли), а к самой пионерской работе, о которой я должна была рассказать конкретно, ясно, с фактами и выводами. Мы, школьники-комсомольцы, были взрослыми людьми, никому в голову не приходило обращаться к нам со словом "дети", как стали обращаться к школьникам любого возраста в 50-60-е годы, не говоря уже о нынешних временах, когда детьми называют даже призывников и абитуриентов вузов. О нашей ответственности, о доверии нам говорят, например, ночные дежурства в горкоме в праздничные дни. На эти дежурства назначались секретари комсомольских организаций города, в том числе, и школьных ученических. Мне довелось попасть на такое дежурство в ночь с 6 ноября 1943 года на 7-е. Дежурить надо было с 8 часов вечера 6 ноября до 8 часов утра 7 ноября, потом идти на демонстрацию. Горком комсомола находился где-то на ул. Кирова, недалеко от здания центральной бани. Горком размещался в деревянном двухэтажном небольшом домике, в отличие от роскошного, золотисто-розового огромного кирпичного здания бани - гордости горожан. Напротив бани располагался универмаг - тоже кирпичное здание, но не очень заметное. А горком был с улицы даже не виден. Я пришла туда к 8 часам, приняла дежурство у техничесского секретаря, т.е. проверила, закрыты ли шкафы и сейфы, работает ли телефон, на месте ли списки и координаты нужных организаций, куда надо звонить в экстренных случаях, в порядке ли светомаскировка и осветительные приборы. Все оказалось в порядке, но, помню, входную дверь изнутри мне почему-то пришлось заложить ломом, просунув его в дверную ручку. Сделав это, я поднялась на 2 этаж, оставшись совершенно одна в пустом здании. Место дежурного было в кабинете секретаря горкома, где я и расположилась - сначала за столом, около телефона, потом на кожаном диване около радио. Со мной был роман "Униженные и оскорбленные" Достоевского, который мы должны были скоро изучать на уроках. В кабинете было тепло и светло, и я, осмотревшись, взялась за книгу. Изредка звонил телефон, но не было ничего серьезного: звонили из дома, спрашивали как я, на что я потребовала не занимать служебный телефон; звонил секретарь горкома, спрашивал, нет ли чего нового, хотя в случае чего ему должны были звонить домой - одним словом делать было нечего. Часов около 12-ти я заснула на диване, а в 1 час меня разбудило радио: говорил Юрий Левитан; своим громким торжественным голосом он сообщал о том, что наши войска освободили столицу Украины город... "Киев!!!" - завопила я не своим голосом и бросилась к окну - открыть, сообщить всем. Вспомнила о светомаскировке, погасила свет, подняла маскировочную штору, распахнула в окно и закричала в темную улицу во всю силу голоса и легких : "Люди! Киев свободен! Киев наш! Люди! Вставайте, слушайте радио! Киев свободен! Ура!" Мне удалось докричаться: в соседних домах тоже зазвучал голос Левитана. Он долго перечислял участвовавшие в освобождении Киева армии, взятые трофеи, оружие, пленных, но я уже не вникала в подробности, меня обуревала радость , я танцевала по кабинету, кричала "ура" и хлопала в ладоши. В открытое окно проник холод, пришлось его закрыть и отрезвиться. И тогда я взялась за телефон: звонила одноклассникам, будила, поздравляла, принимала поздравления. Но спали немногие: в военные годы никто не выключал радио на ночь, потому что ночью говорила Москва и зычный голос Левитана раздавался почти во всех домах в любое время суток, особенно после перелома в ходе войны, после Сталинграда, когда сводки информбюро наполнились оптимизмом, уверенностью в победе. Я угомонилась только к утру, свалившись на диван и уснув мертвым сном. Но спать пришлось недолго, пришла уборщица, разбудила меня стуком в дверь: 8 часов утра, 7 ноября, мне пора было бежать на демонстрацию, там же были и все работники горкома. Демонстрация проходила обычно по проспекту Сталина (теперь пр. Мира) и по ул. Кирова; потоки демонстрантов на перекрестке пр. Сталина и Аллеи Труда, затем шли к Дому Красной Армии (ДКА), где приходил митинг. На этот раз общее праздничное настроение определялось одним из важнейших событий военного времени: освобождение Киева. Уже было ясно, что перелом в ходе войны необратим, что недалек час полного разгрома фашистов и нашей победы. Я не встречала людей, которые хотя бы усомнились когда-нибудь в том, что эта победа наступит: все не просто верили - знали, что так будет, потому что иначе быть не могло. Невозможно было представить, что было бы, какая была бы жизнь, если бы победу одержала Германия - этого просто не могло быть, вот и все. Нужно только честно делать свое дело, не жалея себя, не думая о себе - тогда победим. Если страдает один или несколько человек, вокруг них все-таки есть благополучные, счастливые люди, но если плохо государству - плохо всем, всему народу. Поэтому мы считали самыми главными, самыми важными интересы государства, страны, в которой жили - они были на первом месте, а наша личная судьба, наши интересы второстепенны, подчинены общим, государственным. И это было логично, потому что личные и государстенные интересы у нас совпадали, были одинаковы, мы жили одной жизнью со своей страной, не отделяли себя от нее. И если французский король Людовик 14 говорил: "Государство - это я", то наше поколение считало, что государство - это мы.

переход к стр. 91-120

 

Хостинг от uCoz